Дни в Бирме, стр. 40

19

Жара день ото дня свирепела. Апрель заканчивался, но до ливней еще было не меньше месяца. Даже волшебные рассветы меркли в предчувствии близкого зноя, часами изводящего головной болью и ярчайшим светом, проникавшим сквозь любые шторы, резавшим склеенные дремотой веки. И белые и азиаты сникли, бессильные бороться с дневной апатией, а ночью – с треплющей под собачий вой всех без разбора жестокой лихорадкой, заливающей постель ручьями горячечного пота. Тучи москитов в клубе вынуждали постоянно жечь по углам ароматические палочки, женщинам приходилось держать ноги в плотных полотняных мешках. Только стоический молодой Веррэлл да молодая, переполненная счастьем Элизабет смогли остаться безразличными к дикой жаре.

Клуб эти дни бурлил сплетнями и злословием. Веррэлл все так же воротил нос. Он регулярно являлся вечерами на час-другой, но ни с кем не общался, выпивку отвергал и односложно обрывал попытки втянуть его в беседу. Заняв под самым опахалом священный трон миссис Лакерстин, закрывался газетой в ожидании Элизабет, потом болтал с девушкой или кружился с ней под патефон, а затем, не кивнув членам клуба на прощание, стремительно исчезал. Помимо главной скандальной темы доходили слухи о мистере Лакерстине, который скрашивал одиночество в лесах компанией неких неправедных бирманок.

Совместные выезды лейтенанта с Элизабет сделались почти ежедневными. Об отмене сакральных конноспортивных упражнений по утрам, нельзя было, разумеется, и помыслить, но временный отказ от вечернего тренинга офицер счел возможным. Верховая езда далась девушке столь же легко, как охота, она даже смело призналась кавалеру, что опыта у нее «маловато». Впрочем, это мигом разоблаченное глазом Веррэлла вранье особых хлопот не доставляло – в седле, по крайней мере, красотка держалась прочно.

Обычно они ехали красноватой закатной дорогой сквозь джунгли, верхом переправлялись через речной брод у огромного, обвитого гущей орхидей пинкадо и далее следовали пробитой телегами лесной тропой, где мягкая пыль позволяла пустить пони в галоп. Джунгли полнились засушливой духотой, слышалось рокотание дальних, не проливавших ни капли, гроз. Взлетая из-под копыт, вокруг кружили, долго еще сопровождали крохотные быстрые ласточки. Элизабет ездила на кауром пони, Веррэлл на белом. Обратной дорогой потемневшие от пота лошади шли так близко, что колени всадников порой соприкасались. Веррэлл при большом желании мог все-таки, умерив спесь, беседовать довольно дружелюбно, и такое желание подле Элизабет он проявлял.

Ах, сладость этих верховых прогулок! Сидя в седле, переселившись в упоительный высший мир породистых жеребцов, бегов и скачек, поло и конной охоты! Уже за одни глубочайшие познания о лошадях Веррэлла можно было полюбить навеки. Как прежде об охотничьих приключениях Флори, Элизабет просила рассказывать о лошадях еще, еще! Рассказчиком Веррэлл, честно говоря, был неважным; описания, в основном, сводились к рваным репликам по поводу тех или иных «классных» пасов на матчах и перечислению полковых стоянок. Но, разумеется, любой косноязычный звук тут волновал сильнее самых заливистых трелей Флори – внешность лейтенанта была дороже всяких слов. Это мужественное лицо! Эта осанка! Эта дивная аура армейской элиты, в сиянии которой рисовался прекрасный рыцарский роман из жизни божественных кавалергардов. Виделось солнце Ассама и Бенгалии, ряды казарм, кавалерийский клуб и жесткий бурый газон для поло, отряды загорелых всадников с пиками наперевес и летящими по ветру концами плотно намотанных пагри; слышались клич трубы, звон шпор и музыка выстроенного перед клубом эскадронного оркестра, услаждающего сидящих за обедом офицеров, в их великолепных тугих мундирах. Какая роскошь, какой шик! И это, всем трепещущим сердцем чувствовала она, был ее, ее мир! Сейчас Элизабет, почти как сам Веррэлл, жила, дышала, грезила лошадьми, даже как-то поверила, что и раньше ей верхом «доводилось довольно часто».

В общем, им вместе бывало просто замечательно. Никогда он не докучал, не раздражал, как Флори (о котором она практически забыла; изредка, случайно мелькала в памяти его щека с пятном). Сближала также общая неприязнь к «умникам». Веррэлл обмолвился однажды, что с юности не брал в руки книжную тухлятину, «ну, кроме разных анекдотов и все такое». После третьей или четвертой прогулки, расставаясь с Элизабет у дома Лакерстинов – все радушные приглашения тетушки лейтенант успешно отбивал и заходить в этот курятник не собирался, – Веррэлл заправским грумом взял под уздцы пони, привезшего девушку.

– Знаете что, – объявил кавалер, – я вот что, в следующий раз сядете на Белинду. Нормально, только мундштук не дергайте, она не переносит.

Белиндой звали арабскую кобылку, которую лейтенант до сих пор не доверял даже конюхам. Высшего расположения проявить было невозможно. Элизабет растаяла от умиленной благодарности.

Назавтра, когда они возвращались рядом, Веррэлл протянул руку и, обняв девушку за плечи, резко развернул к себе. Он был очень силен. Губы их встретились и слились. Мгновение спустя, перехватив одной рукой ее поводья, другой своей стальной рукой он поднял девушку, поставил ее на землю и, продолжая крепко удерживать обе уздечки, соскользнул сам. Пара застыла в тесном долгом объятии.

Этим же днем Флори одолевал пеший переход в двадцать миль от своего лагеря до Кьяктады. Шагая краем пересохшей лесной речки и надеясь очередным измором хоть как-то отогнать хандру, он приостановился вблизи стайки хлопотавших под кустом диких кур. Суетливо топчась среди полных семян, но недоступно высоких, жестких травяных стеблей, мелкие бурые подружки отливавшего хромовой зеленью петуха вспархивали, чтобы согнуть травину всем своим воробьиным весом. Хмуро понаблюдав эту возню, Флори запустил палкой в скучных, ничуть не радующих птиц. Вот если бы она, она стояла рядом! Все погасло, все сделалось неинтересным без нее. Горчайший, успевший настояться, яд утраты отравлял теперь каждый миг существования.

Необходимость пройти сквозь клочок джунглей заставила его минуту помахать в чаще острым дахом; ослабевшие руки и ноги налились свинцом. Он постоял. Заметив вьюнок дикой ванили, потянулся вдохнуть аромат узких стручков – пряно потянуло сиротливой смертной тоской. Один, «один на своем островке в пучине житейских волн» [26]. Боль взвилась так остро, что Флори с размаху трахнул по стволу дерева кулаком, разбив косточки на суставах. Он шел в Кьяктаду, потому что больше не мог. Хотя это было безумием (прошло лишь две недели), хотя единственным шансом было бы дать ей время успокоиться, подзабыть, – нет, он не мог. Он погибал наедине с черными думами в этом дремучем мертвом лесу, потерявшим всякий смысл и отраду.

Накануне блеснула счастливая идея забрать у арестанта кожевника шкуру леопарда и таким образом получить повод увидеть ее, ведь гостей с подарками не гонят. И он теперь не даст ей ускользнуть, он объяснит, докажет несправедливость ее обиды. Нельзя судить его за Ма Хла Мэй, которую он выгнал ради нее. И разве она не простит, услышав всю правду? Она должна выслушать, он заставит – как угодно, хоть руки свяжет, но заставит до конца выслушать его.

Мысль осенила ближе к вечеру, и Флори решил немедленно отправиться в двадцатимильный поход, подстегивая себя чрезвычайно разумным соображением насчет ночной прохлады. Слуги едва не взбунтовались; старый Сэмми в последний момент просто изнемог и лишь порцией джина оживил себя для предстоящей экспедиции. Ночь выдалась темная. Путь освещали фонарями, в отблеске которых глаза у Фло мерцали изумрудом, а у волов – желтоватым лунным камнем. На рассвете слуги остановились собрать хворост, приготовить еду на костре, но сгоравший от нетерпения Флори устремился вперед. Леопардовая шкура звала, окрыляя радугой надежд. Переплыв реку на сампане, часов около десяти он уже притопал к дому доктора Верасвами.

Хозяин пригласил его позавтракать и, дав жене быстренько скрыться где-то в недрах дома, провел грязного и небритого гостя в свою ванную. Во время завтрака кипевший возмущением доктор без передышки клеймил «крокодила», чьи интриги разжигали уже вот-вот готовый вспыхнуть дикий псевдомятеж. Флори едва удалось вставить свой вопрос:

вернуться

26

Из стихотворения «К Маргарите» Мэтью Арнольда (1822—1888).