Детям (сборник), стр. 9

Война!.. Война не на жизнь, а на смерть! Здесь, на полянке, впитавшей последние капли крови моего королька, я решил… Мой бедный королек! Я заставлю их долго помнить тебя! И вы, безвестные пичужки, славки и малиновки, дятлики, беззаботно порхающие в кустах; вы, звонкие иволги и синички, уже обреченные на гибель; хлопотливые простоватые дятлы и беспомощные утки, – теперь вы скоро будете спать спокойно! Теперь…

– Семен Федорыч дома?

Я стою под окнами дьячка и взываю.

– Дома… он самый… Здравствуйте! За рыбкой, что ли?.. А не жарко?..

– Нет, не за рыбкой… Будьте добры, дайте мне ваше ружье…

– Ру-жье? Да ведь вы…

Он удивленно глядит на меня и как будто посмеивается.

– Да, да… и все прочее… но дайте мне ружье!

Он морщит лоб, отчего лицо его принимает совиное выражение, и еще внимательнее всматривается. Вот чудак!

– Да ведь до Петрова дня нельзя…

– Знаю, знаю… Это не имеет значения…

– Извольте… – цедит он сквозь зубы, поводя плечом. – Мне что!.. Только хищников разрешается… ястреба там…

– Вот именно!

Он напомнил мне о корольке.

– Ну давайте же ружье, чего вы!..

– Ого! Всурьез дело пошло. Ну-ну… Значит, постреляем теперь…

Он засмеялся, скрылся вглубь комнаты и сейчас же вышел на крыльцо со своей дешевенькой двустволкой.

– Штучка!.. А справляться-то умеете?.. Вот здесь вот… сперва…

– Знаю, знаю… спасибо.

– Счастливого поля! – крикнул он мне вслед. – Лисицу ежели – пополам!..

Смейтесь, смейтесь, почтеннейший! Мне не до смеху. Я знаю, что там, запертый в комнате, меня уныло встретит одинокий королек, моя бедная сирота.

IV

Все брошено и забыто.

И свежие утра на окраине бора с деловитым постукиваньем дятлов, с тихим гулом вершин; и жаркие полдни на Оке, в легком челночке за рыбной ловлей; и задумчивые вечера на лесных полянах, грустные сумерки, наползающие из-за потемневших стволов. Забыт и пугливый королек, теперь уныло просиживающий на замке дни и ночи и удивленно засматривающий под дверь.

Он, кажется, недоумевает, почему не выпускают его на волю; он – я уверен в этом – сердится на меня, не так охотно идет на руки, дичится и при моем приближении уходит под стол.

Все брошено и забыто. С утра и до ночи в тиши и глуши бора гулко прокатываются выстрелы. Я вижу только черные гнезда в вершинах; я высматриваю птичьи и рыбьи кости на мягком ковре хвои; настороженным ухом ловлю властные крики из синевы, ощупываю взглядом сухие вершины – сторожевые пункты их. Я подстерегаю их сон, оплошность, минуты отдыха после кормежки.

Мишка – ему лет двенадцать – неотступно сопровождает меня, ползает по кустам, выискивает, как хорошая гончая, прячется за стволами, чутким ухом ловит далекое – «пы-ырыллль… пы-ы-р-р-р-л-л-ль»…

Ага! В этих криках я уже не слышу прежней силы и безмятежного торжества. Они уже поняли, в чем дело, они уже недосчитываются кое-кого. Они не сидят так спокойно на обнаженных вершинах. Еще недавно я мог спокойно целиться в пеструю смелую фигуру, точно в мишень, в то время как гордая голова презрительно засматривала вниз, на вытянутую кверху стальную трубку. Но теперь… теперь они приняли вызов и пускаются на уловки.

Лишь только я вступаю в бор в своей синей блузе и соломенной шляпе, первый попадающийся мне на глаза хищник уже гремит из синевы на весь бор тревожным криком и крутыми изгибами исчезает быстро-быстро. Да, они знают, что я их враг. Они знают, где я живу, и, по словам Мишки, уже не залетают в слободку. Для них есть кое-что страшное там. Они, конечно, уже разглядели гигантские крылья своих сородичей, развешанные на стене сарая, – мои трофеи. Они, конечно, не могли не заметить старого ястреба, подвешенного на высоком шесте в маленьком дворике, где когда-то беззаботно играли два снежных комочка – мои корольки.

Каждый вечер забираются ко мне во двор ребятишки, разглядывают широкие крылья, еще недавно рассекавшие воздух, гордо распластанные над вершинами бора, теперь подсыхающие на солнцепеке. Они трогают их руками, удивляются, делают замечания.

– Двадцать первый! Вот так мы!! – горделиво сказал сегодня утром Мишка.

Да, в бору реже раздаются звонкие крики, – реже и глуше. Бор вымирает как будто. Но зато ранними утрами звончей кричат милые иволги, с бо?льшим спокойствием и деловитостью стучат по дуплам дятлы.

Теперь я решаюсь выпускать мою сироту во дворик, и она прохаживается вдоль заборчика, смешно разгребает лапками землю, а десятки гигантских крыльев недвижно глядят на нее со стенки сарая.

Жгучее чувство утраты моего королька постепенно гаснет в моей душе, но я все еще охвачен непонятным азартом. Я увлечен войной, со всеми ее хитростями и уловками. Между мной и ими протянулась невидимая связь взаимного наблюдения, азарта с одной стороны, страха и ненависти – с другой. Да, ненависти… В криках их я слышу тревогу, злобу, ненависть. Они признали мою синюю блузу, и я меняю ее на пиджак, а соломенную шляпу на фуражку. Я все еще терпеливо, часами, просиживаю в молодых зарослях и жду наступления вечерней зари, когда уцелевшие хищники осторожно, с трусливым и жалобным посвистываньем спешат навестить покинутые на день гнезда.

– Однако! – сказал как-то Семен Федорыч, завернувший ко мне попить чайку. – Как вы их! На будущий год, гляди, и гнезда бросят… А молодые-то уж вывелись, поди… Раньше бы вам захватить.

– Молодые?.. Какие?..

– А птенцы-то!..

Птенцы… Я точно забыл, что ведь и у них есть птенцы…

– Чего там, – вмешался в разговор Мишка, относивший и к себе часть успехов. – Подохнут они теперь…

Подохнут…

Я точно забыл, что действительно птенцы могут «подохнуть», как сказал Мишка.

Я сидел, задумчиво помешивая ложечкой в стакане. Мишка сосал сахар, причмокивая и обжигаясь чаем. Семен Федорыч рассматривал громадные крылья, только что подвешенные на стенку.

– Эге! Да вы подсокола цапнули! Ей-богу, подсокола… Я ж говорил – застреляете!.. Только первую убить, а там… Прошел я сегодня по бору… Ни единого-то ястреба не видать… Перебрались куда, что ли.

Он взглянул на стенку и замолчал.

– Вот куда перебрались! – сказал Мишка. – Теперь кур драть некому…

V

Ночи я сплю плохо последнее время. Какое-то томление иногда овладевает мной, не то тоска, не то какая-то неясная дума. Просыпаюсь я рано, и первое, что вижу, – это королек-сирота, еще дремлющий на моем чемодане. И мне становится как-то покойно, мирно. И я говорю себе: скоро мы поедем домой, в свою забытую комнатку на третьем этаже. Но стоит выйти на крылечко, как десятки крыльев напоминают мне о последних днях… Нет, их надо убрать!

Я зову хозяйку и прошу снять крылья.

– Да куда их, батюшка? Кому такого добра надо!..

– Ну, спрячьте куда-нибудь, унесите…

Мне стыдно было сказать: бросьте.

Она покачивает головой, точно раздумывает, куда бы их унести.

Вечером я пил чай, чувствуя себя спокойнее: крылья и старый ястреб были сняты.

Но я все еще продолжаю уныло бродить по бору, уже без прежнего азарта. И Мишка уже не так настойчиво советует мне посторожить на полянке, пока он будет рыскать по опушкам. По привычке я еще таскаю за плечами ружье.

Сегодня я случайно наткнулся на молодого ястреба. Он сидел шагах в двадцати и, глупый, с любопытством вглядывался в меня, тараща круглые глаза и постукивая желтым клювом. Машинально я поднял ружье, вспомнил… и опустил.

– Пте-нец… – протянул Мишка, хлопнул в ладоши и испугал птицу.

– Да, птенец… – сказал я.

Уже зашло солнце; сгущались тени в бору, сливались вершины. Смолой тянуло из бора, душным теплом нагретого за день воздуха, точно старый бор спешил выдохнуть из себя тяжкий жар и втянуть с лугов медовые запахи скошенных трав. От задремавшего озера, из камышей, доносился до нас печальный вопрос камышевки, а в глуши что-то поскрипывало в полутьме, должно быть усыхающая сосна. Мирные думы дремали в душе… И вдруг, недалеко от нас, что-то отчаянно пискнуло и умолкло.