Гамаюн. Жизнь Александра Блока., стр. 53

К 1905 году относится и неотделанный набросок, в котором тоже говорится о дальних планетах и о родной Земле:

Свободны дали. Небо открыто.
Смотрите на нас, планеты….
Друзья! Над нами лето, взгляните —
Безоблачен день, беззакатно светел.
И солнце стоит высоко – в зените,
И утро пропел давно уже петел.
Мы все, как дети, слепнем от света,
И сердце встало в избытке счастья.
О, нет, не темница наша планета:
Она, как солнце, горит от страсти!
И Дева-Свобода в дали несказанной
Открылась всем – не одним пророкам!..

Не правда ли, тут чувствуются «вихри», о которых Блок писал Евгению Иванову? Потом он скажет о том же иными словами: «…чудесное, что витало над нами в 1905 году, обогатило нас великими возможностями». В другом случае – назовет свое поколение: «Мы – дети дней свободы». В третьем – напишет Зинаиде Гиппиус (уже после Октября): «…нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни».

Отсюда ясно, чем оказалась для Блока первая русская революция. Оставаясь самим собой, он простился с «мальчишеской мистикой», из созданных распаленным воображением хрупких и не выдержавших столкновения с жизнью «миров иных» шагнул в мир сущий, в мир сытых и голодных, и в трагическом переживании его контрастов и конфликтов обрел опору для своей любви и веры, что были заложены в самой натуре и прорвались голосом совести, силой нравственного чувства.

Поэзия призвана творить чудеса. Декларации, формулировки, доказательства – не дело поэзии, но она, как ничто другое, передает живое ощущение того, что совершается в мире. Много позже Блок скажет, что стихи, казалось бы совсем далекие от жизни, на самом деле рождаются из самого тесного соприкосновения поэта с нею…

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою…
И всем казалось, что радость будет
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.

Это – август 1905 года. Позади уже были Кровавое воскресенье, Мукден и Цусима. Душа очнулась от заколдованного сна, мысль пробудилась, но еще не обрела формы. Так – только дуновение свежего ветра, что пронесся над Россией, только еще неясное, еще безотчетное предчувствие светлой жизни…

ДЕЙСТВЕННЫЙ ПЕТЕРБУРГ

1

В самый разгар революционных событий Блок писал Евгению Иванову: «Все дни брожу по городу и смотрю кругом… Петербург упоительнее всех городов мира, я думаю, в эти октябрьские дни».

Война и революция еще более сгустили ту совершенно особую петербургскую атмосферу, которою в начале века дышала тогдашняя интеллигентская элита – и с нею молодой Блок.

Атмосфера была навеяна «Медным всадником» и «Пиковой дамой», «Невским проспектом» и «Шинелью», «Двойником», «Белыми ночами», «Преступлением и наказанием» и «Подростком». Великий город хотели видеть непременно под покровом неразгаданной зловещей тайны. За этим стояли своя философия и своя эстетика, коротко сформулированные Герценом: «В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное».

Блоку в величайшей мере было свойственно внесенное в русскую литературу, главным образом Достоевским, ощущение Петербурга как одушевленного существа, живущего своей собственной, единственной и неповторимой, жизнью и непостижимым образом воздействующего на бытие и судьбу человека.

«Действенный Петербург» – этими словами Блок отчетливо выразил свое обостренное чувство города, в котором природа – убогая, но овеянная сумрачно-тревожным дыханием ненастья, и великолепное искусство, воплощенное в стройных и соразмерных ансамблях, объединились, чтобы создать уникальный, единственный на всем свете ландшафт.

Игра света и тени, меняющая пейзаж в зависимости от погоды и освещения, широко распахнутые сквозные пространства, мощное течение реки, рассекающей город надвое, венецианская застылость каналов, густая осенняя мгла или прозрачные белые ночи, влажный морской ветер – почти всегда западный, «тот, что узкое горло Фонтанки заливает невской водой», шпили и купола, колонны и арки, увенчанные торжественными квадригами, круто выгнутые мосты, гранитные парапеты – все слагается здесь в единую симфонию воздуха, воды и камня.

Вода и камень – бесспорно, самая приметная черта города, возникшего «из топи блат». Реки, каналы, протоки пересекают все его пространство (ведь их свыше полутораста!), а присутствие моря ощущается в нем всегда: «А в переулках пахнет морем…» Всюду, куда ни пойдешь, – вода, топь, хлябь, лишь огражденные и придавленные камнем и готовые вот-вот вырваться из плена.

В стихах Блока такое представление о городе на Неве нашло, пожалуй, наиболее точное и лапидарное выражение: «глубина, гранитом темным сжатая». Из этого двуединства воды и камня рождалась петербургская тема, усвоенная русской литературой: мятежная стихия, угрожающая геометрически расчисленному миру деспотизма, «роковой воли», нормы и ранжира.

Петербург, в самом деле, неотразимо действовал на душу и сознание – и обликом, и атмосферой, и своей легендой, сложившейся за два века петербургского периода русской истории.

Город создавали не только зодчие, но и поэты. Русская поэзия, литература вообще, с громадной глубиной воплотила чувство Петербурга как феномена национальной культуры и темы душевных переживаний – причем каждое поколение чувствовало город по-своему, вносило нечто новое в его понимание.

В образе Петербурга, созданном русской литературой, можно выделить две грани, два аспекта, две традиции.

Одна идет от Пушкина, запечатлевшего по преимуществу величественный, строгий и стройный облик града Петрова – красы и дива полнощных стран.

Другая не менее влиятельная традиция связана с Гоголем, Аполлоном Григорьевым и Достоевским, отчасти также и с Некрасовым. Они раскрыли тему и образ Петербурга совсем по-иному – как бы с точки зрения униженного и обреченного на гибель Евгения, чьи частные человеческие интересы пришли в противоречие с государственными замыслами и непреклонной волей Петра.

За парадной внешностью Петербурга эти писатели разглядели холодный, жестокий, неправедный и гибельный мир человеческого горя и страдания. Самый образ Петербурга возникает в их созданиях совершенно иным. Это – марево, болотное наваждение, зыбкая пучина, гиблое место.

Прямее всех сказал об этом Достоевский, для которого северная столица оставалась «самым отвлеченным и самым умышленным городом на всем земном шаре».

«В такое петербургское утро, гнилое, сырое и туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из „Пиковой дамы“ (колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип, – тип из петербургского периода!), мне кажется, должна еще более укрепиться. Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: “А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежде финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?”»

В русском искусстве начала XX века нашли продолжение обе традиции художественного воплощения образа Петербурга, но уже в ослабленных и деформированных вариантах.

С одной стороны, художники «Мира искусства», отметая попытки изображать Петербург скучным, прозаическим, чиновничьим городом, прививали любовь к нему именно как к великолепной Северной Пальмире. Однако возрождение это уже не было связано с большими темами русской истории и культуры (как у Пушкина) и в дальнейшем, у эпигонов «Мира искусства», приобрело характер измельченный, эстетско-ретроспективный: чувство Петербурга было утрачено, осталась лишь нарядная внешность, изящные, но холодные стилизации.