Происшествие в Никольском, стр. 57

17

Мать просили явиться в больницу после обеда, с двух до трех.

Вера накануне побывала в той больнице, укараулила в коридоре главного врача отделения и быстро, сбиваясь, наговорила ему что-то, а он, вежливый, видимо, человек, обещал отнестись к матери со вниманием. Вера не удержалась и сообщила на всякий случай, что она тоже медик из Вознесенской больницы, а сказав об этом, смутилась. Понятно, что их разговор не мог изменить ничего к лучшему, но все-таки главврач должен был бы запомнить фамилию матери, запомнить и то, что у его больной остались три дочери и одна, довольно привлекательная, медик к тому же. Кроме всего прочего, Вера чувствовала бы себя скверно, если бы не предприняла попытки хоть как-нибудь облегчить участь матери в больнице. Да и мать, если бы дочь не съездила в город, обиделась бы.

Вера познакомилась и с медсестрой отделения, поболтала с нянечками в коридоре, под непременными фикусами с мокрыми, чистыми листьями, рассказала, как ей приходится сидеть с нервными и психами, сразу же стала на этаже своей и довольная отправилась домой.

Настасья Степановна встала нынче с левой ноги, с утра была не в духе, кричала на дочек, отвешивала младшим подзатыльники, раздражалась из-за всяких пустячных мелочей, обругивала крепкими словами своей деревенской юности не только девочек, но и вещи, которые ей сегодня не подчинялись, как будто бы даже не выдерживали прикосновений ее рук, чуть что оживали и огорчали Настасью Степановну бессовестными каверзами. «Ах ты, змей подколодный! Ах ты, козел комолый!» — кричала она на очумевший дуршлаг, она насыпала в него черную смородину, шебутила ягоду, промывала ее, а дуршлаг вырвался из рук, ударился о плитку, и голубая довоенная эмаль меленькими клинышками опала на пол. Береженая чашка кузнецовского фарфора с пастушками и розовыми овечками в нежно-зеленом овале, гордость навашинского буфета, покатилась по столу, и только у самого края Настасья Степановна ее словила, скользкую, не протертую полотенцем, и отставила к мытой посуде. «У-у, дьявол, у-у, иуда! — ругалась она. — Где же теперь фарфор-то купишь! Стаканов-то тонких в магазинах нет, а чашек и подавно…» Досталось ножу, запутавшемуся в марлю, снятую с творога, досталось козе и курам досталось: «Башку вам открутить пора! Лучше бы я держала уток или гусей!» И огурцы получили свое: «Вон у Маркеловых едят их уже неделю, а тут одна дохлость!» Вера поначалу терпела наскоки матери, не огрызалась, но потом подумала, что матери может показаться подозрительной непривычная покорность старшей дочери, она решит еще, что дочь ее сегодня щадит, и расстроится, учует плохое, и Вера стала перечить матери. «Ну и дочки выросли! — распалялась Настасья Степановна. — Утеха в старости! Оторви да брось!»

Словно бы и не была она в последние недели тихой, деликатной и доброй. Впрочем, нынешнее воинственное настроение матери не пугало Веру — слава Богу, она видела ее воительницею не один раз. Всегда, когда задерживали зарплату, когда в доме не хватало денег, хлеба, дров, корма для скотины, когда пропадал отец и все догадывались, что он пьет и гуляет на стороне с беспутными приятелями, когда она, Вера, убегала из школы, а потом выкидывала и еще что-либо огорчительное, а то и просто от тяжелой работы и плохого сна грохотом вещей, дурными словами, громким раздражением выходили наружу усталость, досада и тревога матери. И нынче Вера знала, отчего матери плохо, и не старалась успокоить ее. Дело было не только в операции, не только в страхе перед худшим, — тут от матери ничего не зависело, а в споры с судьбой она никогда не вступала, верила: чему быть, того не миновать. Но то, что она, не старая еще женщина, должна была недели, а то и месяц лежать в больнице, есть дармовую еду и бездельничать — вот это угнетало и расстраивало ее, казалось ей противоестественным и обидным. Никакая температура — ну, уж если только за тридцать девять — не могла уложить ее в постель, как не могла уложить и никого из их семейства — и ее мать, и ее бабку, и ее старших сестер. Всегда находились неотложные дела по хозяйству, да и вообще валяться или сидеть просто так для Настасьи Степановны было стыдно. И скучно. Как-то она и с воспалением легких выскакивала на холод рубить дрова и кормить скотину, — муж в те дни исчез, а трехлетняя Вера лежала с простудой. А сейчас не было и температуры, боли случались, но они в счет не шли, и главное — лежать Настасью Степановну заставляли не зимой, когда болеть как бы и полагалось, и не поздней осенью, усталой и сырой, а летом, в сладостную хлопотную пору, когда час упустишь — потом неделями будешь кусать локти с досады. Мысли о неокученных грядках картофеля, о капусте, которая уж конечно без нее не завернется в голубые кочаны, о палках, которые она не вбила для поддержки тяжелых уже кустов помидоров, и прочие и прочие заботы мучили ее. Она знала, что девчонки без нее проживут месяц и не отощают, а вот огород и скотина ее беспокоили.

Вера поглядывала на часы, она вовсе не хотела торопить мать, но в больнице, на людях, мать могла успокоиться, быстро привыкнуть к новому житью, и, может быть, не стоило тянуть с выездом в город.

Еще Вера боялась, как бы не пришла приятельница матери Клавдия Афанасьевна Суханова и не испортила вконец настроение. Раньше тетя Клаша непременно бы явилась проводить мать. Тогда бы поначалу пошли сочувствия, лишние сегодня, а кончилось бы все разговором, который Вера уже не раз слышала: никольские старухи да и женщины в летах матери в уместных случаях охотно говорили о своих будущих похоронах и о том, где их следует хоронить. Причем разговоры эти велись не только для молодых родственников, с намерением попугать их в воспитательных целях и вызвать к себе жалость, нет, они и самим женщинам, казалось, нравились. Теперь же тетя Клаша снова могла сказать матери, что ничего лучше крематория нет, при этом ее зрачки расширились бы и излучили сладостное мечтание, но ненадолго. Она тут же бы добавила, что все это впустую, нет у нее московской прописки, без московской же прописки нечего и мечтать о крематории, а так ей все равно, и пусть ее хоронят на Никольском кладбище, в любом месте. Мать выслушала бы ее с доброй улыбкой, как выслушивает хозяйка швейной машинки с ручным и ножным ходом хозяйку штопальной иглы, и сказала бы, что, конечно, там и любое место хорошо, но вот ей соседи Сурнины обещали устроить землю на их участке, возле ее подруги Софьи, это на холме, рядом четыре березы, и оттуда видна долина речки Рожайки с дальними деревнями и грибными лесами. Красиво и спокойно. Обычно Вера терпела такие разговоры, но сегодня они и ей и матери были ни к чему. А Клавдия Афанасьевна уж точно бы сказала сегодня, желая поддержать мать: «Да чего ты стонешь-то? Ты нас всех переживешь. Это мне надо о крематории думать!» И пошло бы. Однако Клавдия Афанасьевна не явилась, значит, обиделась всерьез, да и какая радость приходить в дом, откуда ее выгнали со скандалом… Ну и ладно.