Аптекарь, стр. 33

В одну из майских ночей парикмахерская протекла на аптеку. Мастерицы из дамского отделения, в числе их, наверное, и большая художница Кирпичеева Юнона, улучшавшая в последние месяцы прелести Тамары Семеновны, ушли с работы, забыв выключить воду в душе. А душевая была как раз над материальной комнатой аптеки. А в материальной комнате заместительница Михаила Никифоровича заведующая отделом запасов Ольга Ефремовна Чеснокова распорядилась накануне выложить на столы лекарственные препараты. На предмет учета. Михаил Никифорович был на больничном. Прибежал в аптеку, звонил в Тимирязевское аптекоуправление. Оттуда сейчас же явились инспектор и бухгалтер. Охали, ругали. Призвав на помощь райисполком, заставили возмещать ущерб парикмахерскую. Кое-какие лекарства сочли возможным спасти. Все это – на пятьсот рублей. А семьсот рублей остались за аптекой. Правила хранения товара были нарушены. Резких слов Чесноковой Михаил Никифорович говорить не стал. Не смог. Видел: она сама не своя, того и гляди наложит на себя руки. Чеснокова поднимала двух дочек, мужа не имела, зарплата у нее была – сто двенадцать. Михаил Никифорович покряхтел-покряхтел и в объяснительной райздравотделу виноватым во всем объявил себя. И семьсот рублей легли на него.

Мадам Тамара Семеновна никогда не кричала. И тут голоса не повысила. Просто глазами, губами дала понять: все, конец. «Что же мне, эту Чеснокову, дочек ее топить, что ли, – говорил Михаил Никифорович, – из-за этих дур с ножницами?.. Заплачу потихоньку, из зарплаты будут вычитать понемногу, займу у братьев…» «Все, Миша! – сказала Тамара Семеновна. – Все! Привык калечить добротой свою жизнь – и калечь. А с меня довольно!»

Аптека на улице Цандера труды прекратила. Ее сразу же закрыла санэпидемстанция. Разумные головы из проверяющих и вообще удивились. Как это аптеку устроили в здании, для ее существования непригодном? Михаила Никифоровича освободили от долга. Однако новую аптеку ему не предложили. Возможно, при решении его судьбы произносились слова: «Это который Стрельцов? Который аптеку затопил? Ну ясно…» Вода из парикмахерской и в будущем могла плескаться в делах Михаила Никифоровича. И стал опять Михаил Никифорович просто аптекарем.

Когда он им стал, Мадам Тамара Семеновна и написала заявление о разводе.

Во дни разбирательства потопа она давала Михаилу Никифоровичу понять, что все, конец, однако чего-то и ждала. Поступка ли какого необыкновенного Михаила Никифоровича, вмешательства ли судьбы либо вмешательства неизвестного ей влиятельного лица. Но нет, ничего не случилось. Михаил Никифорович опустился на прежний собственный знаменатель, определенный, видимо, ему обстоятельствами жизни, и застыл на нем. При размене квартиры Михаил Никифорович остался в одиночестве, чувство же его вины перед Тамарой Семеновной обострилось… Сначала он полагал уехать из Москвы и оставить Мадам всю квартиру. Но куда уехать? К матери в Ельховку? А что делать там?.. Вскоре Мадам удачно съехалась с родителями (кстати, отец Мадам, бывший тесть Михаила Никифоровича, волосы имел густые, хоть стриги их на носки, и не нуждался в бироксане). И вышло так, что Мадам не потеряла ни метра. Однако и известие об этом не слишком успокоило Михаила Никифоровича. Он не переставал отчитывать себя за слабость и малодушие. Ну ладно, не может быть он пронырой, но деловым-то и гибким мужчиной он должен стать. Приятно ли жить мямлей и рохлей, когда вокруг тебя – чаще всего – именно деловые и гибкие мужчины и женщины? И что толку от его доброты и жалости, коли он своей добротой и жалостью облегчает жизнь людям недобросовестным и безответственным. Ладно, у Чесноковой – дочки, но ведь и ей самой надо было иметь голову на плечах… Получалось к тому же, что он в конце концов не был добр к Мадам. Нет, порой он старался угодить ей и что-то предпринимал. Случалось такое. Но не мог поломать в себе нечто, хотя и намерен был поломать. А проводив Мадам в новую жизнь, он и вовсе махнул рукой на многое. А-а-а!.. Пусть все идет как идет.

Оно и шло…

18

А 4 мая Михаил Никифорович понял, что он взъерепенится. Странности какие-то возникали в нем. Будто потоки, вихревые и музыкальные, должны были поднять его и повлечь куда-то. К синим лесам. Или к гималайским вершинам. Словно бы стал он воздушным шаром, разумным к тому же, отважным в своей разумности, способным стрясти с корзины мешки с песком и вознестись в выси подлунные.

Но это были лишь предощущения…

Народу в аптеке толпилось много. Кто утомился в дни пролетарской солидарности, кто изжевал все таблетки, кто прогулял сроки выдачи порошков и микстур. Возникали очереди. Разговоры у касс и окошек случались громкие, нервные. Стучались в дверь заведующей. Были в аптеке лица унылые, удрученные, помятые. А Михаил Никифорович то ли из-за своих предощущений, то ли из-за легких воспоминаний о Любови Николаевне, коей делал вчера укол, желал всех носить на руках. Всем готов был помочь. И помогал, когда его подменяли в рецептурном отделе. Ящики и мешки с лекарствами, предметами сангигиены, травами, оправами для очков таскал от машин и на склад. Зашел в ассистентскую, увидел, как Люся Черкашина – колоть ее сегодня не требовалось, но шлепнуть поощрительно по заду было можно и надо – мыкалась, растирая порошок пестиком в ступке, а ступка прыгала и ерзала по столу. Стал ругать себя, он-то еще четыре дня назад придумал – и сделал! – особую подставку под ступку, забыл, дурья башка, побежал, принес подставку, ступка перестала ерзать и прыгать. Случалось Михаилу Никифоровичу в тот день подменять и химика-аналитика, и дефектора, и даже заведующую отделом готовых форм. Все делал он хорошо. Сидел он также и у себя в рецептуре, и в ручном, и в оптике.

Сцены в аптеке происходили знакомые, но отношение к ним Михаила Никифоровича было нынче, пожалуй, особенное. Он и прежде нередко ставил себя на место посетителей аптеки. Теперь же он словно бы оказывался в их судьбах, как будто бы переселялся в их жизни. Он был алкашом из Уланского переулка, по прозвищу Штурман, дрожавшим от колотуна, с глазами пса, изловленного живодерами. Штурман три года назад еще летал на «Илах», теперь же дошел до «аптеки», до тройного одеколона и чесночной настойки, вливая в себя жидкость из флаконов в кабинках туалетов у Кировских ворот: из пивной и из пельменной его бы погнали. Михаил Никифорович был и одним из мальчишек-восьмиклассников, нагловато – от смущения – требовавших пачки тройчатки, они еще станут штурманами, дай бог, чтобы не стали, нынче же они полагают, что, проглотив после стакана молдавского портвейна таблетки тройчатки, они словно бы героин примут и будут вместе с подругами балдеть, как настоящие. Михаил Никифорович был и инвалидом войны Шаньгиным, давним своим собеседником, или дядей Шурой, когда-то наводчиком сорокапятки, теперь же хозяином киоска «Союзпечати» на Сретенском бульваре. Шаньгин страдал астмой, и жилы и нервы на ноге, как говорил он сам, перекрутили ему после ранения в госпитале, определив его тем самым в предсказатели погоды. И неизвестной ему доселе женщиной, прибежавшей в испуге за кислородом для отца, стал Михаил Никифорович. Присоединяя подушку к баллону, он успокаивал ее и успокаивал себя. Отчаяние и тихие печали больных, получавших лекарства, прописанные районным онкологом, ощутил Михаил Никифорович. И даже супруги Лошаки, пенсионеры, вечные ходоки по аптекам, городским и ведомственным, настырностью и бестолочью своими способные вывести из себя и зимнюю черепаху, не вызвали у Михаила Никифоровича усмешки. Лошаки не верили врачам, но открывали в себе все новые недомогания, каких на самом деле не было; они бы умерли, если бы не чувствовали этих недомоганий. И без новейших, теперь-то уж точно спасительных препаратов, им не нужных, они не могли жить. О каких только лекарствах они не разнюхивали! А разнюхав, тотчас же бросались их доставать. Сейчас им непременно был необходим сандратол югославского производства по швейцарской лицензии. Но следовало ли над ними смеяться? Разве они были не такие же люди, как он, Михаил Никифорович Стрельцов? Ничем они не были хуже его…