Аптекарь, стр. 18

11

2 мая Любовь Николаевна посетила пивной автомат на улице Королева.

Накануне дядя Валя поднял в воздух пятиэтажный кирпичный дом в Хованском проезде, возле входа на Выставку достижений. Через полчаса он поставил его на место, не повредив ни людей, ни их судеб, ни мебели, ни электрических проводов, ни системы водоснабжения и канализации.

Это было отчасти удивительно, потому как дядя Валя – все помнили – обещал теперь лишь ставить диагнозы и лечить.

В автомате Любовь Николаевна пробыла часа два. Стояла со всеми. Лишь однажды отходила в сторону по просьбе Михаила Никифоровича для частной беседы. Михаил Никифорович потом сообщил мне, что он решил сразу же предупредить Любовь Николаевну о возможных затруднениях. О том, что, если она собралась стоять в автомате и пить пиво, ей придется терпеть. Во-первых, терпеть матерные выражения, истребить которые здесь никто не в силах. Во-вторых, помнить, что пиво куда стремительнее арбуза, а туалет в автомате таков, что им могут воспользоваться лишь мужчины. Как решились сложности с туалетом, сказать не возьмусь, а вот выражений – в нашем по крайней мере углу автомата – в те часы не прозвучало ни одного. Все стали рыцарями, говорили, правда, медленнее, чем обычно, будто бы подбирали слова из чужого языка. Чувствовалось, что не чья-то чужая воля исказила словарный запас участников беседы, а виной тому – общее расположение душ.

«Отчего это Михаил Никифорович сравнил ее с тумбочкой?» – снова подумал я. Никак Любовь Николаевна не была похожа на тумбочку.

Очень приятная и ласковая стояла она в тот день с нами. И кружку с пивом держала изящно. Не портило ее место. Напротив, она облагораживала и само место и нас, постоянных посетителей. Погибших – в глазах иных жен – людей (почти никто из нас не имел автомобиля). Нынешних ее собеседников. Любовь Николаевна даже приняла участие в решении двух кроссвордов. Надо заметить, что кроссворды были не простые. Один в виде танка с пушками. Другой, из «Гудка», с железнодорожными смыслами. И не все слова в них даже самые энциклопедически образованные любители смогли взять. А Любовь Николаевна, пусть и не сразу, эти слова отгадала. В частности, вспомнила, что «часть здания, выступающая за основную линию фасада», зовется ризалитом. И когда стали судить, какая же такая была первая киргизская опера, она без колебаний назвала «Айчурек», а сомневающимся напомнила и фамилию композитора Малдыбаева. Проще всего, как казалось мне, было ей сообщать нам имена всяких птиц, лесных, болотных, прочих. Хорошо известны были ей деревья и растения, в частности лекарственные и медоносные… Вполне возможно, что нынешняя Любовь Николаевна знала и о шагреневой коже и о Дориане Грее, которыми мы морочили ей голову совсем недавно. Было видно, что за последние недели представления Любови Николаевны о мироздании и его частностях углубились. Или расширились.

День был праздничный. Славно грело солнце. Кто-то заметил, что скоро в сквере возле автомата и на Поле Дураков вспыхнут одуванчики. Любовь Николаевна стала говорить о свойствах и запахах одуванчиков, потом о ландышах. Говорила она складно, с неким поэтическим чувством. С удовольствием говорила. Но вдруг замолчала. Будто спохватилась…

Позже, думая о 2 мая, я вспомнил, что на самом деле Любовь Николаевна в автомате говорила не больше других. А создавалось впечатление, словно она в разговоре главная.

Праздник уже устал, но совсем не иссяк и не утих. Люди, кто с Выставки, кто из Останкинского парка, кто из дубрав и оранжерей Ботанического сада, заходили в автомат семьями. Поздравляли знакомых и незнакомых. Случалось, ввозили и коляски с младенцами. Непременные воздушные шары, красные, лиловые, желтые, напрягали нити, готовы были, казалось, поднять коляски в выси. Иные из шаров обретали свободу, уплывали в предпотолочье, качались там в воздушных струях беспечно, способствуя общему благодушию. Известная художница Жигуленко, хоть и пришла с приятелями в автомат (со мной раскланялась) в праздном настроении, не выдержала, достала из кармана кожаного пальто то ли открытку, то ли вчерашнюю телеграмму и фломастером стала что-то набрасывать на бумаге. Потом выяснилось, что все бывшее тогда с нами она хотела вместить в себя и выразить в линиях и в цвете. Осенью на Кузнецком мосту мы увидели ее картину «Праздник», и на холсте были мы с кружками и с сумками, и Любовь Николаевна, и коляски с младенцами, и лиловые шары под сводами.

А я смотрел тогда на как бы высвеченную изнутри вдохновением художницу и вдруг сообразил, что и Любовь Николаевна сегодня в кожаном пальто.

Кожаное пальто знаете сколько стоит? Иному кумиру дважды придется выступать в концертах минут по пятнадцать (не менее того), прежде чем он сможет приобрести натуральное кожаное пальто. А Любовь Николаевна уже являлась на встречу с нами в хорошей дубленке, возможно что и в канадской. Да и платья, кофточки, брюки, однажды – джинсовый костюм, носила она отменные, вряд ли бы они вызвали презрительные усмешки останкинских модниц.

Подумал я тогда и о другом.

Менялись не только наряды Любови Николаевны. Менялся и ее облик. Вот сегодня носик у нее оказался вздернутый. Одежды – ладно, их и погода заставляла менять. Да и дамы, украсившие Москву, не могли не влиять на туалеты Любови Николаевны. Как подтвердилось позже, была она особой наблюдательной и азартной. Да и вообще женщина есть женщина… Но вот носик… Я помнил точно (хотя теперь, конечно, и имел причины для сомнений в этом), что в первые минуты посещения автомата Любовью Николаевной нос у нее был прямой. Не большой, не малый, а совершенный. Приятно было смотреть на этот нос. Но вот пришла художница Жигуленко, сама по себе симпатичная, хотя шустрая и ветреная, со вздернутым носиком, и сразу, а может быть и через полчаса, изменилась форма носа Любови Николаевны. То ли позавидовала Любовь Николаевна женщине, то ли понравилась ей ее внешность, то ли нечто родственное (вдруг и ведьминское?) почуяла она в художнице. Словом, с носом ее случилась метаморфоза. И когда художница ушла, помахав мне своей талантливой рукой, нос Любови Николаевны прежним не стал.

И еще я вспомнил. В мартовский день, когда Любовь Николаевна вышла к нам впервые, из-под ее лисьей шапки на дубленку падали волосы золотисто-апельсиновые. Затем у нее была коса, тяжелая, как самородок. Вскоре волосы у нее стали темные и короткие. Потом опять была коса, и уже русая. Конечно, тут можно было вспомнить об услугах парикмахерских, о свойствах шампуней и красителей. Но я понимал, что всегда цвет волос Любови Николаевны был естественный, от рождения. И что коса, возникшая сразу после короткой стрижки, лежала на ее спине своя. При этом мысль о подмене у меня не возникала. Наверное, всегда это была именно Любовь Николаевна. Но как будто бы каждый раз и вариация на тему Любови Николаевны… То она являлась полная, то худая, как ветка карагача… Опять же на ум могут прийти соображения о нервной московской жизни, о невзгодах существования под одной с Михаилом Никифоровичем крышей, о недостаточной силе рубля для взятия сытного обеда, отсюда, мол, и колебания веса Любови Николаевны. Но нет, тут явно было нечто иное. Менялся и рост Любови Николаевны. (Я здесь не принимаю во внимание высоту ее каблуков.) То она была с Михаила Никифоровича, то ниже его на полголовы. И годы при разных встречах угадывались в ней разные. Порой она виделась (и была ею!) двадцатилетней женщиной, еще с надеждами, порой – совершенной и успокоенной дамой, а то и совсем девчонкой. И менялись линии ее бровей, рта, губ. То это были линии из журнала «Бурда», то они вызывали мысли именно о лесной тверской деревне. А вот теперь – вздернутый носик. Зачем это ей? Случайно ли так выходит из-за каких-либо особенностей натуры Любови Николаевны? Или мучается она, стремясь найти наиболее верное свое воплощение?

–?Что это вы так смотрите на меня? – спросила Любовь Николаевна.

Улыбка ее была отчасти одобряющая, а отчасти строгая.