Интегральное скерцо (сборник), стр. 38

— Люди с незапамятных времен пытались создавать новые формы искусства, сэр. Какие из них прижились?

— Мы научимся любить их! Черт побери, да у нас не будет другого выхода!

— Что ж, на какой-то срок это поможет. За последние два века появилось больше нового, чем за предшествующее тысячелетие, — симфония запахов, осязательная скульптура, подвижная скульптура, невесомобалет. Свежие богатые области, и они рождают горы новых авторских прав. Горы конечного размера. Окончательный приговор таков: мы имеем лишь пять чувств.

Но я боюсь не этого, сенатор. Крах наступит задолго до того, как исчерпает себя искусство самовыражения. Веками нас тешила иллюзия, будто мы создаем. Ничего подобного — мы открываем. Неотрывно вплетенные в ткань реальности, существуют комбинации музыкальных тонов, которые воспринимаются центральной нервной системой человека как приятные. Тысячелетиями мы открываем таящиеся во вселенной комбинации, убеждая себя, что это творчество. Творить — подразумевает бесконечные возможности, открывать — конечные… Человеку не легко будет смириться с мыслью, что он открыватель, а не творец.

Она замолчала и сидела так, резко выпрямившись, почему-то ощущая боль в ногах. Потом закрыла глаза и продолжила:

— В сорокалетнюю годовщину нашей свадьбы муж посвятил мне песню. Это была любовь, воплощенная в музыку, только наша — уникальная, интимная. В жизни не слышала такой прекрасной мелодии. Мой муж был на вершине счастья. Из последних десяти произведений пять он сжег сам как вторичные, а остальные отклонило Бюро патентов. Но эта музыка была особенной… Он говорил, что его вдохновила моя любовь. На следующий день он оформил заявку и узнал, что созданная им песня была популярным шлягером в дни его младенчества и предлагалась заново четырнадцать раз с момента первоначальной регистрации. Через неделю он сжег все нотные записи и покончил с собой.

Наступило молчание.

— “Ars longa, vita brevis”. Тысячи лет мы успокаивались этой мудростью. Но искусство не бесконечно. Однажды мы исчерпаем его — если не научимся использовать вторично, как другие природные богатства. — Ее голос набрал силу. — Сенатор, этот законопроект нельзя принимать. Я буду бороться с вами! Срок действия авторских прав не должен превышать пятидесяти лет, после чего заявку необходимо стирать из памяти компьютера. Нам нужна селективная добровольная амнезия, чтобы Открыватели Искусства блаженно продолжали работать. Надо помнить факты, а сны… — Она поежилась. — Сны должны на рассвете забываться. Иначе в один прекрасный день мы не сможем заснуть. Человечество делало это тысячи лет — забывало и открывало вновь. Однажды бесконечному числу обезьян просто не останется писать ничего другого, кроме полного собрания сочинений Шекспира. И пусть лучше эти обезьяны ничего не поймут, когда это случится.

Дороти закончила; наступила полная тишина. Ни тиканье часов, ли малейший шорох не нарушали ее.

Сенатор пошевелился в кресле и медленно проговорил:

— Нет ничего нового под луной. Пятьдесят лет я не слышал свежего анекдота… Я провалю законопроект С-896. Более того, — продолжал он. — Я никому не объясню причины своего поступка. С того дня начнется конец моей карьеры, которую я не собирался бросать. Вы убедили меня в необходимости этого. Я одновременно и рад, и… — его лицо исказилось болью, — отчаянно сожалею, что вы объяснили мне причины.

— Я тоже, — едва слышно сказала она.

Джемс Блиш

ПРОИЗВЕДЕНИЕ ИСКУССТВА

Внезапно он вспомнил свою смерть. Однако он увидел ее как бы отодвинутой на двойное расстояние: будто вспоминал о воспоминании, а не о событии, будто на самом деле он не был там действующим лицом.

И все же воспоминание было его собственным, а вовсе не воспоминанием какой-нибудь сторонней бестелесной субстанции, скажем, его души. Отчетливее всего он помнил, как неровно, со свистом втягивал воздух. Лицо врача, расплываясь, склонилось, замаячило над ним, приблизилось — и исчезло из его поля зрения, когда врач прижался головой к его груди, чтобы послушать легкие.

Стремительно сгустилась тьма, и тогда только он осознал, что наступают последние минуты. Он изо всех сил пытался выговорить имя Полины, но не помнил, удалось ли это ему; помнил лишь свист и хрип да черную дымку, на какой-то миг застлавшую глаза.

Только на миг — и воспоминание оборвалось. В комнате снова было светло, а потолок, заметил он с удивлением, стал светло-зеленым. Врач уже не прижимал голову к его груди, а смотрел на него сверху вниз.

Врач был не тот: намного моложе, с аскетическим лицом и почти остановившимся взглядом блестящих глаз. Сомнений не было: это другой врач. Одной из его последних мыслей перед смертью была благодарность судьбе за то, что при его кончине не присутствовал врач, который тайно ненавидел его за былые связи. Нет, выражение лица у того лечащего врача наводило на мысль о каком-нибудь светиле швейцарской медицины, призванном к смертному одру знаменитости: к волнению при мысли о потере столь знаменитого пациента примешивалась спокойная уверенность в том, что благодаря возрасту больного никто не станет винить в его смерти врача. Пенициллин пенициллином, а воспаление легких в восемьдесят пять лет — вещь серьезная.

— Теперь все в порядке, — сказал новый доктор, освобождая голову пациента от сетки из серебристых проволочек. — Полежите минутку и постарайтесь не волноваться. Вы знаете свое имя?

С опаской он сделал вдох. Похоже, что с легкими все в порядке. Он чувствовал себя совершенно здоровым.

— Безусловно, — ответил он, немного задетый. — А вы свое? Доктор криво улыбнулся.

— Характер у вас, кажется, все тот же, — сказал он. — Мое имя Баркун Крис; я психоскульптор. А ваше?

— Рихард Штраус. Композитор.

— Великолепно, — сказал доктор Крис и отвернулся.

Мысли Штрауса, однако, были заняты уже другим странным явлением. По-немецки Strauss не только имя, но и слово, имеющее много значений (битва, страус, букет), и фон Вольцоген в свое время здорово повеселился, всячески обыгрывая это слово в либретто оперы “Feuersnot”. [8] Это было первое немецкое слово, произнесенное им с того, дважды отодвинутого мига смерти! Язык, на котором они говорили, не был ни французским, ни итальянским. Больше всего он походил на английский, но не на тот английский, который знал Штраус; и тем не менее говорить и даже думать на этом языке не составляло для него никакого труда.

“Что ж, — подумал он, — теперь я могу дирижировать на премьере “Любви Данаи”. Не каждому композитору дано присутствовать на посмертной премьере своей последней оперы”. И однако во всем этом было что-то очень странное, и самой странной была не покидавшая его мысль, что мертвым он оставался совсем недолго. Конечно, медицина движется вперед гигантскими шагами, это известно каждому, однако…

— Объясните мне все, — сказал он, приподнявшись на локте. Кровать тоже была другая, далеко не такая удобная, как его смертное ложе (удивительно, до чего легко пришло к нему это слово!). Что до комнаты, то она больше походила на электромеханический цех, чем на больничную палату. Неужто современная медицина местом воскрешения мертвых избрала цеха завода Сименс — Шуккерт?

— Минуточку, — сказал Крис. Он был занят: откатывал какую-то машину туда, где, раздраженно подумал Штраус, ей и следовало быть. Покончив с этим, врач снова подошел к койке.

— Прежде всего, доктор Штраус, многое вам придется принять на веру, не понимая и даже не пытаясь понять. Не все в сегодняшнем мире объяснимо в привычных для вас терминах. Пожалуйста, помните об этом.

— Хорошо. Продолжайте.

— Сейчас, — сказал доктор Крис, — 2161 год по вашему летосчислению. Иными словами, после вашей смерти прошло 212 лет. Вы, конечно, понимаете, что от вашего тела за это время остались только кости, которые мы не стали тревожить. Ваше нынешнее тело предоставлено вам добровольно. Сходство его с вашей прежней телесной оболочкой совсем небольшое. Прежде чем вы посмотрите на себя в зеркало, знайте, что физическое различие между нынешним телом и прежним целиком в вашу пользу. Ваше нынешнее тело в добром здравии, довольно приятно на вид, его физиологический возраст — около пятидесяти, а в наше время это поздняя молодость.

вернуться

8

“Без огня” (нем.).