Черничные Глазки, стр. 6

Всё чуть не кончилось «трубой», да Филин дедушка (хотя лучше уж мы будем его называть: дедушка Фили, чтоб никому не вспоминалась при этом птица филин) спохватился в последний момент и бесплатно сделал оскорблённому лавочнику дюжину карточек, где он был изображён в самом остолбенелом и свежезамороженном виде, весь в лилиях и в новом сюртуке. Тогда в городе стали говорить, что фотограф опомнился, в «Прогрессе» всё встало на свои места. Приличным людям в торжественные дни можно опять спокойно ходить туда сниматься.

Нам необходимо было напомнить эту довольно старую историю для того, чтобы объяснить, как получилось, что Филя ещё не научился как следует читать, а уже умел проявить пластинку и сделать приличный отпечаток.

Его первыми игрушками были груды стеклянных старых негативов. Он любил без конца рассматривать на них странных чернолицых людей в белых сапогах, в чёрных рубашках и белых сюртуках.

Мама с папой постоянно были чем-нибудь заняты, а дедушка сам скучал в одиночестве, и с Филей у них всегда составлялась отличная компания.

Дедушке приятно было думать, что Филя выберет себе его профессию, и он учил его всяким фотографическим премудростям. Они часами просиживали в тёмной комнате, наблюдая, как в свете красного фонаря на пластинке из ничего возникают очертания деревьев… домов… чьё-нибудь смеющееся лицо, которое мелькнуло перед аппаратом в секунду съёмки и уже позабылось, а теперь вдруг проявлялось снова, точно эта секунда не прошла, как другие, а замерла, остановилась, пойманная объективом.

Со своим вечным легкомысленным смехом дедушка столько раз рассказывал всю историю бывшего ателье «Прогресс», столько раз представлял в лицах, как происходила съёмка на чердаке у полотна с круглым озером и башней, что у них сложилась любимая игра «Прогресс».

Дедушка являлся как посетитель. Иногда он изображал чиновника, который пришёл сняться по случаю получения медали. В другой раз молодого франта. Или капризную купчиху.

А Филя не изображал дедушку, нет, он представлял себе, что он дедушка, он чувствовал себя дедушкой. Он просто был уверен в эти часы, что он и есть дедушка!

Он долго, придирчиво разглядывал посетителя, хмурился и неодобрительно щурился и вдруг, усадив на стул, взъерошивал ему волосы, хватал за нос, заставлял поворачивать голову вправо и влево, то согнуться, то выпрямиться, а потом, забравшись на табуретку, чтоб дотянуться до старинного съёмочного ящика, стоящего на треноге, прятал голову под платок и, высовываясь оттуда, деловито покрикивал:

— Сидите, как я вас посадил, сударыня! Теперь подымите подбородок! Да не смейте задирать нос!.. Закройте рот, сударыня, не то вы так и получитесь дурак дураком на фотографии!.. Спокойно, не вертитесь, как мартышка на сковородке!.. Снимаю!.. — и начинал считать до двухсот.

Так они часами могли играть, придумывая разных забавных посетителей, и дедушка хохотал до слёз и был в восторге — так он радовался мысли, что внук тоже станет фотографом, но только более удачливым, чем владелец ателье «Прогресс-идеал», которое самому Филе всегда представлялось комнаткой, посреди которой гудит громадная печка, летят в трубу искры, со свистом улетает дым, а бедный дедушка упирается изо всех сил и хватается за мебель, чтоб его самого не затянуло и не вынесло в трубу ужасной, подвывающей тягой.

Время шло. (Оно всегда идёт, но никогда не лишне об этом напомнить тем, кто об этом позабывает!) Филя подрос и как-то поостыл к искусству фотографии. Его стали интересовать необитаемые острова с их первобытными условиями существования, дальние путешествия, джунгли и субтропические чащи, горы и архипелаги.

Он зачитывался книжками о коралловых рифах, акулах, анакондах, мечтал о суровой жизни таёжных тигроловов. Так как, к его глубокому сожалению, парусные суда, пираты и благородные разбойники уже вышли из употребления, он мечтал о подводных путешествиях, о подвигах путешественников былых времён, о полёте на Венеру, потому что Луна казалась ему малоинтересной — слишком уж она близко!

Потом ещё подрос, стал уже молодым человеком и больше никому не рассказывал о своих мечтах и учился в техникуме.

А когда жажда побыть хоть немного дикарём охватывала его с непреодолимой силой, он садился в троллейбус и отправлялся на стадион. Там он вволю мог орать, размахивать руками, подскакивать, хвататься за голову, стонать и скрежетать зубами от отчаяния, бесноваться, ликуя с воплями восторга ничуть не хуже, чем это делали его дальние предки, приплясывая вокруг большого костра после охоты на мамонта…

Но всё время его не покидало чувство, что это не совсем то. Какие-то ребята в трусиках и цветных майках носились по полю, боролись, колотили по мячу, задыхались и потели, а он-то бушевал, не сходя со своего нумерованного места на скамейке!..

И поздно вечером, лёжа у себя в постели, он снова вспоминал свои наивные и такие смешные, если о них говорить вслух, но такие славные и милые детские мечты.

Короче говоря, Филя, когда вырос, не стал исследователем дальних стран. Не стал он ни водолазом, ни натуралистом, ни геологом, ни полярником, ни тигроловом. Кое-куда он не попал. Кое-куда опоздал. Кое-где не подошёл и не выдержал испытаний.

Во всём этом не было ничего страшного, наоборот, так оно и должно было получиться, потому что человеку не так легко самому удостовериться, что для одного дела он не годится, для другого годится, но не очень, а для третьего или двадцать третьего он, пожалуй, как раз подходит.

Так из Фили вышел в конце концов фотокорреспондент одного небольшого журнала, с очень глубоко скрытой в душе тягой к путешествиям по дорогам, где не проложены рельсы, к безлюдным просторам и нехоженым тропам.

Глава 5. Командировка в даль…

С того времени как он стал работать в этом небольшом журнале фотокорреспондентом, его уже никто больше не звал Филей — для этого он стал слишком взрослым. А уж Филиппом Филипповичем его и вовсе никто ни разу не назвал — для этого он был уж больно молод!

Теперь чаще всего его звали по фамилии: Архипов.

Ему, как и прежде, до смерти хотелось поснимать что-нибудь совсем необыкновенное, но задания ему в журнале давали самые обыкновенные: портреты людей в пиджаках или спецовках. Они спокойно стояли, когда их снимали, улыбались, когда их просили улыбнуться, и терпеливо дожидались, когда от них отстанет фотограф, чтоб сесть обратно за баранку троллейбуса, или продолжать доить корову, красить стену, или пустить в ход ткацкий станок.

Единственное приключение у него было, когда опрокинулась парусная лодка, с которой он снимал соревнования. Опасности, собственно, никакой не было, но Филя, к общему удивлению, начал хотя и очень медленно, но всё-таки тонуть — не потому, что не умел плавать, а потому, что старался как можно лучше успеть снять перевёрнутую лодку, а руки у него были заняты.

Однако настал день, когда ему наконец немножко повезло: он получил дальнюю командировку на большую сибирскую стройку. Ему поручили поснимать те же места, какие были уже три года назад сфотографированы другим корреспондентом и напечатаны в журнале.

Филипп взял эти фотографии с собой и по пути в самолёте, в поезде и на пароходе не уставал их рассматривать. Теснилась там дремучая тайга над самым берегом реки, стояла палатка, и рядом висело на сучке ружьё. Обросшие бородами дядьки курили, сидя на поваленных великанах соснах. Лохматые собаки, высунув языки, смотрели в аппарат. Оленёнок пугливо принюхивался к покосившемуся набок бульдозеру.

На одной фотографии какой-то парень в лохматой шапке и рыбачьих сапогах, ухмыляясь фотографу, приколачивал над дверью избушки на курьих ножках кривую дощечку с надписью: «Парикмахерская». А кругом были навалены толстые стволы сосен, и узкая тропинка извилисто уходила и исчезала в тёмной таёжной чаще…

Приехав на место, Филипп решительно ничего узнать не мог из того, что так хорошо изучил по фотографиям.

Тайги, правда, было сколько душе угодно, она только отодвинулась от ровной бетонной дуги плотины, перегородившей реку. Лохматые диковатые собаки прогуливались по посёлку, но в домах горел свет и играло радио, а в новой парикмахерской, пуская душистые облака, прыскали пульверизаторами два мастера в довольно белых халатах.