Жизнь как песТня, стр. 26

Я думаю, что Бог, наблюдая за нашими мучительными безостановочными попытками взобраться на проклятый Олимп и видя, как мы, падая, каждый раз обдираем до крови кожу, испытал некоторую неловкость и переключил красный свет светофора на зеленый. Мы стали появляться в самых популярных передачах. Нас начали узнавать. Когда у меня впервые попросили автограф, я от неожиданности отпрыгнул, приняв за сумасшедшую эту тетеньку с ручкой и записной книжкой. Мы с Ромой почувствовали первые чуть теплые прикосновения лучиков славы.

И вдруг все кончилось. Ромка ушел. Нелепая смерть. Всякая смерть нелепа, но эта казалась мне самой нелепой.

Его выписали из больницы. Он поселился у старушки. Старушка была одинока, Ромка тоже, и она полюбила его как родного. Она ухаживала за ним, убирала, готовила ему еду, и он, видя старушечьи старания, тоже по-своему пытался о ней заботиться, хотя она в его заботе не нуждалась. Это была железная бабушка. Долгие стояния в очередях за всем, что дают (от куска колбасы до справки в жэке), сделали ее бессмертной. Лет ей было около восьмидесяти, но, глядя на нее, становилось понятно, что дева в белом саване и с косой давно потеряла всякую надежду прибрать ее к себе. Я был спокоен, я понимал, что железная бабушка разобьется в лепешку, а Ромку выходит. К сожалению, я ошибся. В одну тяжелую ночь прозвенел звонок, и в телефонной трубке раздался отчаянный бабушкин голос:

— Ромочка умер.

Я почувствовал, как ноги стали ватными.

— Ромочка умер, — снова сказала она. — Книжку читал, потом вздохнул, книжку выронил и умер. А книжка на полу валяется.

Я ничего не соображал:

— Как умер, от чего умер?

— От сердца. Вон «скорая» приехала. Говорят, сердце не выдержало.

Утром я приехал к Роме. Он лежал в спортивных штанах и синей рубашке. Но это уже был не Рома. Мне казалось, что передо мной лежит памятник. Торжественный и величественный. Даже рубаха, казалось, была сделана из мрамора. Санитары накрыли его простыней, положили на носилки, понесли, и вдруг второй, шедший сзади, узнал его.

— Слушай, да это же этот… как его… «вопрос, конечно, интересный».

— Да ты чо? — удивился первый, обернулся и уронил носилки. Ромка лежал на полу, безучастный к восторгам санитаров.

Помните строчки Саши Розенбаума: «Как жаль, что Ромка этого не видит».

Это про него.

ДЕЙСТВИЕ

Однажды погожим июньским утром, когда я, отпаиваясь киселем, приходил в себя после тяжело проведенных выходных дней, тишину сознания прорезал телефонный звонок.

— Добрый день! — прощебетал жизнерадостный (то ли девичий, то ли жен-ский) голос. — Это вас с «Ленфильма» беспокоят.

— Я вас слушаю, — сказал я несколько взволнованней обычного, так как киностудии нечасто баловали меня своим вниманием.

— Мы хотим предложить вам роль Горького в картине…

— Это неважно, в какой картине, — перебил я, — я всю жизнь мечтал сыграть Горького. Как бы сценарий прочитать?

— А вы сейчас приезжайте, — прощебетал все тот же жизнерадостный женский голос.

Через час я уже читал сценарий, развалившись в кресле помрежа. Я читал его очень внимательно, но никаких следов Горького не обнаружил.

— А где Алексей Максимович? — тревожно спросил я.

— Ах, извините, — сконфузилась пом-реж и протянула засаленную бумажку, на которой карандашом была сделана следующая запись:

"Допол. к стр. 32. В каб. Сталина входит Горький.

С т а л и н. Товарищ Горький, вот вы написали роман «Мать»?

Г о р ь к и й. Да.

С т а л и н. А почему бы вам не написать роман Ќ"Отец"?"

Стало грустно.

— Это все? — спросил я.

— Ну почему же все? — обиделась пом-реж. — Виктор Николаевич (так звали режиссера) просил передать, что полно-стью вам доверяет. Придумывайте все, что хотите. Чем больше, тем лучше.

В преддверии съемок я только тем и занимался, что сочинял комические сценки с участием Горького и отца всех народов, но все это оказалось ни к чему. Виктор Николаевич не отступал от сценария ни на йоту, и любые предложения пресекались им самым решительным образом.

— Это у себя где-нибудь в Жопинске, если будете снимать картину, милости просим — любой бред имеет место быть. Но только там, в Жопинске-Ропинске-Шмокинске. А мы здесь делаем кино. Понимаете — кино!

Закончились эти пререкания тем, что у меня было отобрано даже междометие «да», которым Горький отвечал на вопрос Сталина, не он ли случайно написал «Мать». В ответ на этот волнующий Сталина вопрос мне, после пререканий, было позволено лишь многозначительно кивнуть. Мол, я написал, а кто же еще?

Судьба так распорядилась, что в эту же фильму на роль Александра I был приглашен Стоянов. Его Александр отличался от Горького только одним: если мой Горький был Великим немым, то стояновскому царю любезно было разрешено сказать три слова, одно из которых было «мудак». Так царь-батюшка и говорил: «Пошел вон, мудак». Негусто, конечно, для самодержца. Но Стоянов утешал себя тем, что первым в советском кинематографе публично с экрана произнес это красивое слово. Я бы даже сказал, что он этим гордился.

Фильм снимался летом в парке. Наши сцены отсняли в первый же день, но режиссер настоял на том, чтобы актеры, невзирая на занятость, все съемочные дни находились рядом.

— Зачем? — спрашивали мы.

— А я откуда знаю? — весомо отвечал Виктор Николаевич. — А вдруг мне в голову придет какая-нибудь пространственная идея? Чем я буду это пространство заполнять, собаками, что ли? Вами и буду.

Как-то, коротая время в межсъемочном пространстве, я притащил сумку. В сумке не было книг. Отнюдь. Там была водка. В это же время из-за кустов величаво выплыл Стоянов с точно такой же сумкой. Доносившееся из ее недр мелодичное позвякивание приятно будоражило воображение.

— Юра, — сказал я, — зачем эти подарки? Сегодня мой день рождения, а следовательно, пою тебя я.

— Как? — изумился Стоянов. — И у меня сегодня день рождения. Я потому столько водки и взял.

Теперь мы оба изумились. Не сговариваясь, мы вытащили паспорта. Я отдал ему свой, а он мне — свой. Каждый из нас долго и критически изучал паспорт товарища. Сомнений не было. Мы родились в один день и один месяц. Правда, с разницей в десять лет. Но это уже было несущественно.

Один очень известный музыкальный критик, эстет, обаяшка и сердцеед, как-то признался нам:

— Я, — говорил он, — и знать ничего не знал о вашем «Городке». Однажды приехал в Ленинград к одной даме. У нас с ней был давний роман, но встречались мы, как вы понимаете, редко — разные города как-никак. Каждый час ценился нами на вес золота. Да что там час, мы дорожили каждой минутой, проведенной вместе. Я прилетел вечером, а в двенадцать ночи уже должен был уезжать обратно в Москву. Мы распили наспех бутылку вина, юркнули под одеяло, и вдруг она спрашивает:

— Который час?

— Восемь, — отвечаю. — А в чем дело?

— Сначала посмотрим «Городок», а уж потом все остальное, — сказала она, накинув халатик, змеей выскочила из-под одеяла и бросилась к телевизору.

Сам факт того, что эта, безусловно, рациональная и уравновешенная женщина предпочла нечастым любовным утехам какой-то там «Городок», меня поразил и даже смутил: раньше ничего подобного я за ней не замечал. Ну, не девчонка же она, в конце концов, тринадцатилетняя, уписывающаяся от счастья при виде своего кумира. Во всяком случае, с тех пор, когда на экране появляется ваша заставка, я с содроганием вспоминаю свою полуобнаженную хохочущую красавицу, добровольно предпочтившую двум часам страсти полчаса смеха.

Вот такая душевная история. Невольно напрашивается вопрос: а за что же ж это нас так любят-то, а? за какие такие заслуги? Может быть, за то, что две смешные рожи разыгрывают хохмаческие байки, а наше российское население хлебом не корми — дай поржать. Однако хохмачей нынче развелось видимо-невидимо, и, если бы дело было только в этом, передача просуществовала бы год, максимум два, а потом тихонечко отошла в тень и вскоре совсем сдохла. Для того чтобы «Городок» выжил, требовался фанатично преданный ему человек, такой, знаете, Джордано Бруно с телевизионным уклоном. Долго искать его не пришлось: им оказался Стоянов. «Городок» не дает ему спокойно жить, чего, впрочем, ему и не надо. Он готов работать над ним по двадцать четыре часа в сутки и при этом искренне сожалеть, что нескольких часов все-таки не хватило.