Последний взгляд, стр. 20

— Старый убийца! — завопил осчастливленный Скотт, и Бо поскорей оттащила меня, а Скотт бросился к Хемингуэю и стал приплясывать вокруг него.

Он приплясывал, выбрасывал на Хемингуэя кулаки и приговаривал:

— Мы все бардаки обыскали, все захудалые, паршивые притоны, куда охотники забегают удовлетворить низменные нужды.

Хемингуэй сидел на камне в одних носках и ел виноград. Он сказал:

— Ты мне должен сто американских долларов.

Скотт замер.

— За что? — спросил он.

— За наглую пьяную похвальбу. Выкладывай.

— За какую еще пьяную похвальбу?

— Ты собирался настрелять больше птицы, чем я. Помнишь? Ну, и проиграл…

— Ничего подобного, — вскипел Скотт, — я просто раздумал.

— Но слово есть слово. Выкладывай сто долларов, либо я ухожу и в жизни больше не попадусь на твои пьяные глаза.

— Господи! — сказал Скотт и скривился. — Вечно ты со своими деньгами! Ладно уж. Выдай ему деньги, Кит.

— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Детка, разве у тебя его деньги?

— Нет, — выпалил я. — И у самого меня тоже нету ста долларов.

— Тогда дай их ему во французских франках, — распорядился Скотт.

— Оставь свои деньги при себе, — сказал Хемингуэй, — нет, Скотт, уж ты у меня раскошелишься. И лучше не тяни. Ну же!

Бо посмотрела на одного, посмотрела на другого и решила вмешаться.

— Эрнест совершенно прав, — сказала она. — Вы сами с ним поспорили, Скотт, и проиграли. Надо платить.

— Тебе лучше не вмешиваться, Бо, — сказал Хемингуэй. — Мне хочется поглядеть, как ведет себя принстонский поэт, когда дело идет о чести, о которой он вечно толкует.

— Никогда, никогда я не говорю о чести, — возмутился Скотт. — Зачем о ней говорить. И не верю в красивые жесты.

— Вы оба хороши, — сказала Бо. — Ссоритесь, как школьники из-за мячика.

Но Хемингуэй не сдавался.

— Сто долларов, — повторил он.

Скотт застонал, полез в карман и вытащил оттуда двадцатисантимовую монетку. Потом усмехнулся, предвкушая забаву.

— Кидаем монетку. Или я тебе плачу вдвое, или мы квиты, — сказал он Хемингуэю. — А деньги пусть для верности пока подержит Бо.

— Нет уж, — сказала Бо. — Мое дело сторона. Сами разбирайтесь.

— Но ты же только что велела, чтоб я с ним расплатился, — сказал Скотт.

— Чтоб вы не увиливали от своих принципов, — сказала Бо. — Должны же они у вас быть?

Скотт развлекался.

— Кит, — сказал он. — Вот все мои наличные. — И он протянул мне пухлый бумажник, набитый стофранковыми купюрами. — Бросай монету.

Я нерешительно глянул на Хемингуэя.

— Ладно, — сказал Хемингуэй. — Только, чур, мое слово.

Я бросил монету. Хемингуэй сказал «решка». Мы нагнулись над монетой. Она упала решкой вниз. Скотт сделал несколько танцевальных па.

— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.

— Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.

— Зато мои сто долларов при мне, верно?..

Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.

— А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.

— Господи, почему?

— Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.

— А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.

— Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.

Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.

— Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?

— Этот замок ерунда. Забудь про него.

— Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?

Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.

— Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.

— Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.

— Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.

Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:

— Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.

Глава 7

В общем-то сами они о Гюго и Бальзаке почти не говорили.

Лет через десять, когда я стал их лучше понимать, я было счел, что Скотт и Хемингуэй неверно выбрали себе прообразы. Я решил было, что в Скотте очень мало от Бальзака и он куда ближе к стилю проповедей Гюго, чем Хемингуэй. А вот Хемингуэй, казалось бы, ближе к Бальзаку. Его бурное восприятие жизни всегда укладывалось в формулу: «Что есть — то есть», а таким мироощущением проникнута вся «Человеческая комедия».

Но еще позже, потом уже, когда изжила себя их эпоха, я заново оценил этот выбор истоков. Я прочел к тому времени достаточно книг, и я понял, что именно романтики вроде Гюго делали то же, что Хемингуэй. Это они надрывали душу, навязывая самим себе некую вторую ипостась. Я укрепился в своей мысли, прочтя в дневнике у Сент-Бева, что в Гюго всегда жили два человека: выспренний поэт с одной стороны и с другой — отличный репортер. И Флобер говорил то же — что было два Гюго. Один прятался и рождал шедевры, а другая ипостась жила в Париже как скучная, высокопарная консьержка. Потому при всей разнице Гюго в самом деле в сущности подходил Хемингуэю, и спорил он в те поры со Скоттом, скорей смутно догадываясь об этом сродстве, чем будучи убежден в преимуществах Гюго, потому что Бальзака он ценил ничуть не меньше.

Ну а Скотт вечно ставил себя в положение жертвы. Поль Элюар говорил мне в 1952 году, что женщины убивались по Виктору Гюго, а бедняжка Бальзак сам по ним убивался. Скотта загубили, конечно, не женщины, но им с той же неотступностью владела страсть, в конце концов его загубившая. Так что Бальзак очень ему подходил, и когда однажды, сидя в парижском метро, я прочел у Готье, что Бальзак мечтал о беззаветной, преданной дружбе, о слиянии двух душ, о тайном союзе двух смельчаков, готовых умереть друг за друга, — я чуть не подпрыгнул прямо в вагоне, чуть не закричал: «Да это же вылитый Скотт!» Да, я узнал Скотта, и если я нуждался еще в доказательствах, я нашел их у Бодлера, который писал, что гений Бальзака — в умении понять сущий вздор, погрузиться в него и обратить его в высокую материю, ничуть не видоизменяя. И Скотт такой же.

И теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что они удачно выбрали опорные фигуры для своей литературной распри.

Но тогда я ничего этого не понимал, а понимал только, что для обоих настало решительное время и, когда они ссорятся по поводу Гюго и Бальзака, речь идет о серьезных, существенных разногласиях.

Мы сели в «фиат», и Хемингуэй сказал:

— Вот доедем до Ла Турга, и я покончу с тобой в первом же раунде. Удар под вздох — и нокаут.

— И как ты нашел этот замок, если он так таинственно упрятан?

— А я пошел прямо к единственным людям в городе, которые могут про него знать.

— Разве у тебя тут есть знакомые? — усомнился Скотт.

— В редакции «Journal de Bretagne».

— В местной газетенке?

— Ну да.

Скотт расхохотался.

— Ну вот первый раунд ты-то и проиграл, — сказал он. — Я тебя без единого слова одолел.

— Как это?

— Ты не можешь избавиться от репортерских повадок, Эрнест. А всем известно, что Гюго писал как репортер. И неудивительно, если местные газетчики знают вдоль и поперек все эти сухие буквальные описания в «Девяносто третьем годе». Кому же еще это интересно?