Освобожденный Франкенштейн, стр. 31

Как наука постепенно вытравила свободу времени, так же она вытравила и свободу веры. Всему, что невозможно было доказать в лаборатории научными методами — то есть, иными словами, всему, превосходящему науку, — было отказано. Бога давно изгнали — на пользу тьме-тьмущей крохотных занюханных сект, цепляющихся за клочья обветшалой веры; с ними можно было примириться, поскольку они не выдвинули никакой совместной альтернативы обществу потребления, от которого в такой степени зависела организованная наука.

К моей эпохе восторжествовал склад ума, свойственный Франкенштейну. Для этого потребовалось всего два века. Голова восторжествовала над сердцем.

Не то чтобы я когда-либо верил в выступающее в гордом одиночестве сердце. Это было бы столь же прискорбно, как и лицезреть триумф головы; отсюда уже проистекли в прошлом столетии религиозные преследования и войны.

Но выдалось однажды время — в начале девятнадцатого века, в те дни, когда жил и творил Шелли, — когда перед головой и сердцем замаячил шанс идти вперед в ногу. Теперь он уже исчез, в точности как и предсказывал миф моей

Мэри о Недужном Творении.

Я неизбежно задним числом перелагаю случившееся в интеллектуальные термины. Пережил же я, упав на колени, некую метафору — я увидел технократическое общество, в котором был рожден, как это Франкенштейново тело, в котором отсутствовал дух.

Я оплакивал жалкую кутерьму этого мира

— О Боже! — воскликнул я.

Надо мной раздался какой-то звук, и я поднял голову.

Сверху на меня в упор смотрело огромное прекрасное лицо. Всего лишь миг — затем в прочерченном балками потолке мелькнул проблеск неба, и, спрыгнув вниз, передо мной уже стоял исполненный гнева Франкенштейнов Адам!

Вплоть до самого этого несчастного момента, думаю, что я зарекомендовал себя в своем повествовании достаточно хорошо. Я действовал с известной смелостью и настойчивостью — и, надеюсь, даже с умом — в ситуации, которую многие сочли бы безнадежной. Но зато тут я чуть ли не на четвереньках пускал на полу слюни. Все, на что меня хватило в момент его ужасного вторжения, — выпрямиться и молча замереть, вытянув руки по швам, глядя вверх на это потрясающее существо, которое я впервые имел возможность отчетливо разглядеть.

В своей ярости он был прекрасен. Я использую слово прекрасен, хотя и понимаю, что оно не совсем годится, ибо не знаю, как иначе опровергнуть расхожий миф, которому стукнуло уже два столетия, о том, что лицо

Франкенштейнова чудовища являло собой некое жуткое нагромождение подержаных черт.

Все оказалось не так. Возможно, эта ложь черпала свою жизнь из свойственной человеку тяги к той дрожи ужаса, которая является развращенной формой религиозного страха. Должен признать, что молве этой положила начало Мэри Шелли, ну да она должна была произвести впечатление на неискушенную публику. Я же только и могу заявить, что представшее передо мной лицо оказалось исполнено жуткой красоты.

Конечно, над всем господствовал ужас. Как далеко ему было до человеческого лица! Куда больше оно напоминало одно из лиц-шлемов, изображенных на черепах, стоявших позади меня на полке. Очевидно,

Франкенштейну так и не удалось создать лицо, которое бы пришлось ему по вкусу. Но он терпеливо обдумывал эту проблему, как поступил и со всей остальной чуждой анатомией; в результате он остановился на том, что я назвал бы абстракцией человеческого лица.

Глаза глядели на меня из-за высоких защищающих их скул, словно сквозь прорези забрала. Остальные черты — рот, уши и особенно нос — казалось, были невнятно намечены ножом хирурга. Тварь, которая сверху вниз смотрела в этот миг на меня, выглядела как механизм, обработанный на токарном станке.

Его череп почти задевал за потолочные балки. Он нагнулся, схватил меня за запястье и притянул к себе с такой легкостью, будто я был всего-навсего куклой.

20

— Тебе запрещено моим Творцом быть здесь!

Таковы были первые слова, произнесенные мне безымянным чудовищем. Оно произнесло их спокойным, глубоким голосом — «замогильным голосом», так и хотелось сказать по ассоциации. Хотя слова и были спокойны, они ничуть не успокаивали. Этому могучему существу не понадобилось бы ни малейших усилий, чтобы меня придушить.

Державшая меня огромная рука оказалась синюшно-пятнистой, в грязной коросте. От груди, где беспечно повязанный шарф не мог скрыть глубокие шрамы, до самых ног, обутых в башмаки, которые, как мне показалось, я узнал, чудовище являло собою памятник неопрятности. Оно было покрыто коркой ила, крови, экскрементов, о его штаны перемазалось и напоминавшее шинель пальто, с которого на пол ссыпался и тут же таял снег. Оно было таким влажным, что от него шел еще легкий пар. Еще одной причиной для тревоги служило его безразличие к своему жалкому состоянию.

Слегка встряхнув меня — так, что у меня клацнули зубы, — оно сказало:

— Здесь нет тебе места, кем бы ты ни был.

— Ты спас мне жизнь, когда я умирал на холме.

Эти слова первыми пришли мне на язык.

— Моя роль — не щадить чужую жизнь, а оберегать свою собственную. Кто я такой, чтобы быть милосердным? Все люди — мои враги, против меня обращена каждая живая рука.

— Ты спас мне жизнь, ты принес мне зайца, когда я подыхал с голоду.

Он — я не могу больше говорить о монстре «оно» — выпустил меня, и мне с грехом пополам удалось удержаться в его ужасающем присутствии на ногах.

— Ты… мне… благодарен?

— Ты пощадил мою жизнь. Я благодарен за этот дар, как, наверно, был бы благодарен и ты.

Он возразил:

— Мне нет жизни, пока рука любого обращена против меня. Как нет мне убежища, нет мне и благодарности. Мой Творец дал мне жизнь, и благодаря этому я знаю, что такое проклятие; Он дал мне чувства, и благодаря этому я знаю, что такое страдание! Я — Павший! Без Его любви, без Его помощи я — Павший. Зачем Так отнимать дарованную жизнь? Зачем ее навязывать? Ужель кто-либо, зная настоящий смысл Подарка, согласился бы принять Иль не вернул бы вскорости, моля об отпущенье с миром?

— Разве не так гласят слова великой Мильтоновой книги? Но под угрозой согласился мой Творец создать для меня новую Еву, на которую ты покусился, сбросив покров с ее наготы. Она сделает терпимее мои невзгоды, рабство — полурабством, мое изгнание не будет ссылкой. Что ты здесь делаешь? Почему Он допустил тебя сюда? Какое поврежденье ты учинил Ему?

— Нет, никакого! — откликнулся я в страхе, что он спустится вниз и обнаружит Франкенштейна в состоянии, которое с легкостью может принять за безжизненность.

Он опять схватил меня за руку.

— Никому, кроме меня, не дозволено причинять Ему вред! Я — Его покровитель, доколе Он работает над этим замыслом! Теперь скажи мне, что ты сделал с Ним? Уж не Змей ли ты — злокозненный и ядовитый, прокравшийся сюда?

На мгновение он повернулся к существу, носящему лицо Жюстины. Он протянул руку и нежно положил свою корявую ладонь на ее испещренное шрамами чело; потом снова обернулся ко мне.

— Посмотрим, что ты сделал! От меня не скроешь ничего!

Волоча меня за собой, он в два шага добрался до двери и распахнул ее. Я боролся, но он этого даже не замечал. Ни на миг не задержавшись, он начал спускаться по лестнице. Движения его были стремительны и чужды человеку. Мне приходилось бежать за ним, в ужасе ожидая, что за этим последует.

Внизу Виктор Франкенштейн все еще лежал без чувств на ковре. Он был не один. Над ним, положив голову Виктора себе на колени, склонился его слуга Йет. Сердито подняв на нас взгляд, он тут же завопил от ужаса и вскочил на ноги. Устремившись к распростертой фигуре своего творца, монстр одним движением руки отбросил слугу прочь с дороги. Сила этого случайного удара была такова, что Йет отлетел в сторону до самых книжных полок. Сверху на него посыпались книги.

Что касается меня, то я, словно щенок на поводке, болтался сзади в такт ужасной поступи монстра. Он неуклюже склонился над своим хозяином и позвал его глухим и страшным голосом, словно пролаял пес.