Гонец из Пизы, стр. 76

Груз был немал. Посреди помоста стоял конный памятник чугунного литья. Всадник в остроконечном шлеме простер тяжкую десницу владетельным утверждающим жестом.

Такое может привести в остолбенение кого угодно. При этом памятник был как две капли воды похож на Юрия Долгорукого и даже обсижен голубями. Оглушенный явлением Колчак не сразу сообразил, что перед памятником он видит живого человека, держащего его под чугунные уздцы. Человек был плотен, лыс, бородат и осанист той барственной государственной осанкой, которая дается только привычкой к реальной и большой власти и беспрекословию. Одним словом, сановник.

– Вы еще долго изволите заставлять меня ждать? – с убийственной вежливостью осведомился он.

– 14 —

– Так это все-таки Зимний? – тупо переспросил Ольховский. – Но почему в Москве?

– Пришлось переехать, голубчик, – сухо ответил Фредерикс, подливая в кофе сливки из серебряного сливочника с вензелем. Отпил, промокнул губы: – Закусывайте, прошу вас. Может быть, хотите водки? Не стесняйтесь.

Лакей приблизился со спины и налил из хрустального графинчика с пробкой в виде птичьей головки. Ольховский выпил, взял с блюда ломтик лососины и замер в затруднении: резать рыбу ножом нельзя, но совать ломоть в рот целиком тоже нельзя. Будь все проклято, в его время в Морском корпусе, в смысле в Первом высшем имени Фрунзе (какое отношение Фрунзе имел к морю?! – подумал он злобно), этому уже не учили. Помогая вилке кусочком хлеба, свернул ломтик вчетверо и отправил в рот, безнадежно упустив момент, когда, выждав четыре-пять секунд после глотка и давая проявиться послевкусию, надо сделать легкий полувыдох и послать в рот закуску.

– После вашего… отбытия, – светски продолжал Фредерикс, – дальнейшее пребывание в Петербурге стало решительно невозможным. Каждую ночь они, видите ли, штурмовали Зимний дворец. Вся эта, простите, беглая солдатня, нижние чины флота также, вынужден заметить, неизвестно кем вооруженные пролетарии палили по окнам, орали, ломали ворота. Вы бы видели, как они загадили Иорданскую лестницу! И если бы они сами хотели в нем жить – это еще можно понять, так нет: разобьют прикладом статую, полоснут штыком по картине, о некоторых деталях за столом умолчу. И ищут министров-капиталистов и винный погреб! Абсурд, но жить в этом абсурде невозможно. Я понимаю: страсти, бунт, порыв масс, как выражаются социалисты, но не каждую же ночь, мон дью! Вполне понятно, что пришлось переехать.

Лакей налил еще раз, и на этот раз Ольховский закусил предусмотрительно ломтиком поджаренного ржаного хлеба, раздавив по нему шарик масла. Фредерикс жевал белый тостик с апельсиновым мармеладом.

– Я не касаюсь вашего отношения к присяге, приказу и тому подобного, – сказал он. – Меня, допустим, это совершенно не касается. Но я убедительно прошу вас, слышите – убедительно: не надо хоть здесь, в Москве, стрелять по Ходынскому полю!

Ольховский поперхнулся.

– Но мы не стреляли по Ходынскому полю!

– Увольте меня от расследования. Но откуда взялись на Ходынском поле эти воронки? эти ямы?! Вы понимаете, какие следствия, какие губительные следствия это может иметь для всего царствования нашего монарха? Прибывший на раздачу подарков народ начал в толпе сталкивать друг друга в эти ямы, с чего и произошла катастрофа! Согласен: это была необдуманная затея – бесплатная раздача пряников, не говоря о кружках и платках. Но кому могли прийти в голову ямы?

Он вздохнул, взял прислоненную к ножке стола гитару и печально запел надтреснутым, но не лишенным приятности старческим тенорком: И пряников, кстати, всегда не хватает на всех. Ольховский вежливо слушал, изображая удовольствие и подобающую задумчивую грусть. Он не любил Окуджаву, хотя предпочитал не сознаваться в этом в компаниях.

– И еще одна просьба, – обратился Фредерикс, подумал, легким отмахивающим движением пальцев изобразил сомнение, преодоленное бесшабашной решимостью, и также выпил водки. – У вас есть один матрос на корабле, Гавриил Принцип…

– К сожалению, матрос не лучший, – позволил себе подпустить доверительное сожаление Ольховский. – Но удивлен, что вы осведомлены о такой частности.

– С одной стороны, прямо это меня, опять же, не касается, – кивнул извинительно Фредерикс. – С другой стороны, это как нельзя более прямо касается нас всех, мон шер. Видите ли, его мать – сербка по происхождению, и он отчасти считает себя сербом.

– От какой же части? – фривольно пошутил каперанг.

– Шутку вашу нахожу неуместной. Но могу отвечать в вашем настроений: в той части, которая держит оружие!

Ольховский наморщил лоб, вспоминая учебник истории, который в последний раз держал в руках перед выпускным школьным экзаменом.

– Шлепнет твой мудак Груня натовского эрцгерцога Фердинанда – и пизда рулю! – вскричал Фредерикс, отбрасывая скомканную салфетку и с этим жестом словно отбрасывая всю сдержанность и этикет. – А они его берегут, потому что кроме Порше он делает тяжелый танк Т-VI Тигр и штурмовое орудие Фердинанд! А это лучшая для своего времени бронетехника в мире! А на Балканах пахнет очередной мировой войной! Это тебе не Швейка читать! И не будешь ты знать, командир, как жрать рыбу за приличным столом!

Он взял поданную лакеем свежую салфетку и расправил.

– Прошу великодушно простить. Сорвалось.

Пожевали в молчании.

– Так уж запомните мои просьбы, господин капитан первого ранга. А упомянутого матроса вам лучше всего следует сдать в дисциплинарные роты. Там… вопрос с ним решится сам собой. Уверяю вас, это будет высшее человеколюбие.

– 15 —

И только Иванов-Седьмой оставался в полном неведении относительно всего, что творилось кругом. Государственные думы обустройства России гнели его. Он уже видел себя советником нового главы государства и вручал ему свой путеводный труд.

Я решил, – старательно писал он, – без посредников – коротко и ясно – рассказать, что думаю про нашу сегодняшнюю жизнь и что надо сделать, чтобы она стала лучше.

О наших проблемах. (Сомнения по поводу истории с куртками все еще жгли его и просились к обобщению.)

Для гражданина России важны моральные устои, которые он впервые обретает в семье и которые составляют самый стержень патриотизма. И задача лидера – настроить на общие цели, расставить всех по своим местам, помочь поверить в собственные силы.

Наша первая и самая главная проблема – ослабление воли. Потеря государственной воли и настойчивости в доведении начатых дел. Люди не верят обещаниям власти, а власть все больше теряет лицо. Люди не могут рассчитывать ни на силу закона, ни на справедливость органов власти. Только – на себя. Тогда зачем им такая власть?

Иванов– Седьмой вспомнил о схватке с бандитами и стал писать:

Яркий пример такого застарелого зла – преступность. Но стоило нам вступить в прямую схватку с бандитами, разгромить их – и сделан реальный шаг к верховенству права, к диктатуре равного для всех закона.

Но ведь этого нельзя было сделать, сидя в Москве и сочиняя очередные программы по борьбе с преступностью. Надо было принять вызов на поле противника и именно там его разгромить.

Еще одна большая проблема. Нам сегодня, как воздух, нужна большая инвентаризация страны. Мы очень плохо представляем себе, каким ресурсом сегодня владеем. (Последний тезис восходил к впечатлениям от раздачи танкера с соляркой.)

Он задумался. Избыток проблем настраивал на удручающий лад. Чтобы избежать этого, он по размышлении решил заменить их на слово приоритеты. В самом этом слове содержалось что-то волевое, показывающее, что проблемы уже решаются.

И с новой строки вывел покрупнее:

О наших приоритетах.

Наш приоритет – побороть собственную бедность. Надо самим себе однажды сказать: мы – богатая страна бедных людей.

Воспоминание о пенсионерах в Вытегре породило абзац:

Возвратить им положенный долг – уже не просто социальная, но в полном смысле политическая и нравственная задача.