Гонец из Пизы, стр. 31

Проходя отмеченными в атласе квадратами для забора питьевой воды, наполнили машинные и питьевые водяные цистерны. Хотя и загаживают Ладогу, но в известных местах чиста водица сверх всех фильтров.

– 3 —

Заблудившийся и отставший день бабьего лета вынырнул и зажег берега Свири последним и редким осенним огнем. Понятно, что пикник на берегу имеет смысл только в хорошую погоду: глобальное потепление бывает кстати.

Дело в том, что пропускная способность шлюзов Волжско-Балтийского пути невелика, и судам порой приходится стоять в очереди, особенно если где-то впереди в шлюзе приключилась какая неисправность. О чем и уведомляют рации по цепочке.

Отдали оба носовых якоря, и после нервного напряжения последних часов и дней Ольховский, посовещавшись с Колчаком, объявил день отдыха. Вывалили ял и в три рейса доставили всех желающих, кроме, естественно, вахты, на берег.

Сам сход на берег для моряка – это уже отпуск, развлечение, свобода: свежая страница жизни.

Прыгнув из яла и подышав, разлеглись в шуршащей теплой листве всех цветов мирового пожара и от полноты чувств дружно закурили.

– Боже мой, – сказал Беспятых, назначенный старшим команды. – Вот так поставить избушку и тихо жить на берегу. Грибы собирать, печку топить, книжки читать… – Он блаженно потянулся.

Паучок, путешествующий в воздухе на своей нити, счел его черный рукав подходящей посадочной площадкой и приземлился.

– Беги отсюда, дурак, пока цел, – посоветовал Беспятых. Паучок отцепил свое воздухоплавательное средство и побежал устраиваться на твердой почве.

– Тр-р-р-р, – сказала сорока, качая хвостом; она была такая ладная и чистая, что на нее было приятно смотреть.

Даже взрослые люди в таких условиях начинают напоминать не то детский сад на прогулке, не то городских практикантов, вывезенных в лесопарк для сбора гербария и знакомства с природой родного края. Застиранные сизо-белесые робы группками разбрелись по зарослям.

– Белый! У тебя нож есть?

– Не до грибов нынче, Петька… ха-ха!…

Редкие поздние грибы-переростки собирали в береты. От нечего делать развели костерок и стали жарить сыроежки на прутиках: есть не хотелось, но хотелось всего неежедневного, другого.

– Эх, удочки нету, – сокрушался Сидорович, пытаясь сквозь очки углядеть в реке рыбу.

Немедленно стали обсуждать, где найти крючки и леску, чтобы Хазанов построил уху из свежей речной рыбы, которая так любезна под стопку.

– Шурка, ты что после дембеля делать будешь?

– Организую фонд реставрации морских памятников Петербурга.

– На хрена?…

– Дура, а ты прикинь, какие бабки. Кто те памятники считал…

– А я б организовал небольшое такое бюро сексуальных услуг. Любые виды, льготные расценки. Только, боюсь, на этом рынке все давно забито.

Колчака подвезли одного позднее. В джинсах и куртке по случаю выходного он лежал на животе в сторонке. Уткнул нос в листья и наблюдал кипение лесной насекомой жизни. Божья коровка сновала вверх-вниз по стеблю, обследуя и охотясь на тлей. Мелкие черные муравьи волновались за свое стадо внизу. А крупные рыжие пробегали своей тропкой, четверо потащили хвоинку, а пятый пытался пристроиться с разных сторон. Жук, похожий на половину рифленой бронзовой горошины, зарывался под желтоватую жилу травяного корня. В Севастополе еще купаются, – подумал он. – В школу без пальто ходят. Денег им еще на месяц хватит, а там… Машина в Питере стоит – деньги, если что… а там разберемся. Кто сейчас вообще знает, что будет через месяц?

Настроение было безусловно лирическое… Несколько часов в лесу ложились в память как большой и наполненный впечатлениями день. Хотя никаких поводов к впечатлениям, казалось бы, и не было. Средней паршивости лесок с болотистыми низинами. Надо хоть годок-другой оттрубить на железе, чтоб оценить сухую листву под ногами, и треск сороки на вершине черно-зеленой ели, и полянку раскисших маслят, и рдяную шрапнель рябины, которую стали немедленно жевать и сплевывать.

Вдохнешь вот так – родная земля, и даже в груди щемит. А походишь пару часов – устанешь вдруг с непривычки, и скучно вдруг и неинтересно на этой земле делается. Как писал писатель, и все хорошо, да что-то нехорошо. И мысль одна, и банальна она до тошноты и противности: как вообще на земле хорошо, и как мы в частности неправильно живем, а правильно почему-то неохота. А и охота – так неясно, как. А и ясно – не получается. А если получается – так вечно не то, хоть немного, но обязательно не то.

Но есть варианты, ребята, подумал Колчак. Бывают варианты.

Особенно же хорошо на земле, когда знаешь, что сейчас – домой, на борт.

– Ну что – конец экспедиции? В шлюпку!

– 4 —

Лоцмана сговорили на ходу по рации. Лоцманов по старинке полно – водить им нынче особенно нечего.

Лоцман был – загляденье, хоть сейчас в парадную хронику. Походил он на старого артиста советского кино Олега Жакова, блиставшего и трогавшего души зрителей в ролях старых рабочих, хитроватых боцманов и самородков из народа, не шибко сильных в общей грамоте, но смекалистых крепким народным умом. Седоус и сухощав был боцман, мал и прям, и в чисто промытых морщинах таились подначка, честность и куча прочих положительных качеств. Он внушал симпатию. О нем хотелось заботиться и называть батя. Короче, хорошо вписался в команду.

Лоцману выделили каюту и место за столом в офицерской кают-компании. Походило на то, что он знал о своем сходстве со знаменитым некогда артистом и, в свою очередь, старался играть взятую на себя роль, находя в этом лишний повод к самоуважению. Кителек был стар и отутюжен, тельник стар и свежестиран, латунный краб на заношенной капитанке потемнел от времени и речной сырости. Нет, лоцман ласкал взор. Соответствовал. Трогателен и надежен одновременно.

Ощутив уважение, лоцман, которого звали Максим Егорович, тоже такое хорошее народное имя-отчество, и которого все тут же стали, естественно, звать просто Егорыч, – так вот, лоцман попросил поставить ему на мостике кресло, чтоб он мог там с удобством проводить все время безотлучно. А поскольку кресло оказалось низким, и лобовых стекол не доставало, Егорыч попросил подставить под него какую-нибудь подставку, ящик. На этом подиуме он, сидя в кресле, напоминал знаменитого виолончелиста Ростроповича, того самого, чей особняк был виден с Авроры на набережной оставшейся далеко позади Невы, солирующего в концерте перед оркестром, чтоб всем было его хорошо видно и сразу понятно, кто в оркестре главный.

Водрузив свое сухонькое тело на насест, он туманно возвестил рулевому, как бы сразу давая понять распределение функций:

– Партия – наш рулевой. – Выпить за обедом он уважал. Уважал и в другие приемы пищи, и между приемами тоже.

Рулевые тут же окрестили его лоцман Случай. Сидеть молча ему было скучно, он чувствовал настоятельную потребность передавать молодым морякам свой большой навигационный и жизненный опыт, иллюстрируя бытовую философию доходчивыми примерами из богатого лоцманского прошлого.

– А вот еще однажды под Северодвинском был случай, – упоенно журчал он. – Иду я это раз по деревне, в магазин зайти. А деревенька – мужиков ни одного. А я в форме, молодой, здоровый, грудь в медалях! И вдруг – бабка навстречу: миленький, говорит, выпить хочешь?

– Понятно, – хмыкал рулевой.

– Ничего тебе не понятно! Старая такая бабка, старушка, можно сказать.

– Понятно. Не бывает старых бабок, бывает мало водки.

– Ты слушай сюда! Бабушка, понял? Я, конечно, говорю: не страдаю, но всегда можно. Зовет в дом. Показывает литровку самогона. И говорит: угощу как полагается, только вот мне корову забить надо. Старая, болеет что-то, надо хоть на мясцо продать, пока не сдохла, сердешная. Ладно, говорю, бабка, наливай. Она мне налила стакан – и все: нет, говорит, сначала дело сделать надо. Беру тесак, иду в хлев. Стоит корова и на меня смотрит. Буренка. И глаза грустные. Ну – не могу! Рука не поднимается. Ей тоже, думаю, что ли, выпить дать, чтоб легче ей было, для поднятия духа перед переходом в лучший мир. Бабка услышала – ни в какую: не для коровы, говорит, самогон делан, да и не станет она. Коровы, говорит, не пьют, где это слыхано!