Дикие пчелы на солнечном берегу, стр. 2

А в хате дед Александр приступил к послеобеденной молитве. Рядом с ним, переглядываясь и прыская от смеха, стояли на коленях Тамарка с Веркой. Они явно портили деду нервы, и он, чтобы обрести откровение в молитве, изгнал их из комнаты. И только Ромка, поставленный дедом впереди, непонимающе воззрился на иконы и короткими, беспорядочными замашками осенял себя крестным знамением. Он любил деда и не смел его ослушаться, хотя было нестерпимо больно стоять голыми коленками на щербатом полу. В какой-то момент он схитрил — осел, упершись ягодицами на торчащие сзади пятки, однако Александр Федорович тут же уличил внука:

— Ты так свои грехи, Ромашка, никогда не замолишь. Встань прямо!

Мальчуган повиновался. Помоча от штанишек съехала с плеча, и Карданову, наблюдавшему за Ромкой, хотелось подойти к нему и поправить лямку. Но он не сдвинулся с места и лишь перенес взгляд с молящихся за окно — туда, где копошились у бани Гришка с Вадимом.

Закончив дела у печки, мама Оля принялась за Борьку: вытащила его из люльки и голенького положила на кровать, поверх лоскутного одеяла. Малыш не плакал, хотя было отчего зареветь — все его тельце было опкидано клопиными укусами, а уши и щеки изрыты золотушными кратерками.

Мама Оля влажной тряпицей стала протирать Борьку, что ему очень нравилось: ребенок радостно подергивал руками и ногами, тихонько гукал.

С печи, кряхтя, с «господи, помилуй», стала слезать баба Люся. Она целыми днями ткет полотно в задней комнате, которое затем после вымочки расстелят возле хаты, чтобы его высушило и выбелило солнце. Зимой вместе с Ольгой они собираются из него нашить горюшинцам одежды.

Когда Александр Федорович поговорил по душам с богом — впрочем, без особого откровения, ибо его все время отвлекали и одолевали житейские думы — обратился к Карданову:

— Ну, с божьей помощью, я готов. Бери, Лексеич, топоры и пилу… Где Гришка? Пусть прихватит в сенях рубанок и долотья.

— Все уже собрано, — Лука во весь свой могучий рост поднялся из-за стола.

Он подошел к Ольге с Борисом и указательным пальцем пощекотал тому пупок. Младенец как будто улыбнулся, но, увидев над собой волосатое существо, сморщился и хрипло заплакал.

— Когда вернетесь? — спросила Ольга и взглянула на ходики, обремененные гирей и гильзой от противотанкового ружья.

— Спроси об этом у батьки. Пока наваляем бревен, пока окорим да сложим… — И, оглянувшись на деда Александра, который в это время заворачивал в тряпку несколько картофелин и хлеб, Карданов неуклюже подался к Ольге и клюнул ее губами в висок.

Ромка, крутившийся на лавке у окна, внимательно наблюдал за взрослыми и старался не упустить их из виду: ведь он обязательно должен пойти с ними в лес…

У баньки дед взъелся на Гришку с Вадимом, все еще продолжавших возиться с патронами. Те огрызались и сулили притащить спрятанный в лощине пулемет и с «завора врезать» по проезжающим по большаку фашистам.

— Ишо щаня, чтоб воевать, — пригрозил им дед. Он поставил на землю мешок с железными скобами и подошел к подросткам. Ни слова не говоря, подхватил с земли ящик с патронами и направился с ним к мочилу. Ноша была тяжелая, и потому он сначала поставил ящик на бережок, поросший густой осокой, а затем ногой спихнул его в воду.

— Давай, Гришка, сюды и ленту, — приказал он сыну.

— Зачем тебе лента, пап?

Карданов с мешком за плечами невозмутимо наблюдал за действиями Александра Федоровича, в душе, однако, сожалея о патронах.

Дед бурчал:

— Придут немцы с ищейками, найдут боезапас и спросют — откуда это добро? Что мы им ответим? К пуньке все души поставят и будь здоров Иван Петров…

Ромке тоже жалко было патронов: он бегал вокруг деда, пытаясь тому что-то объяснить своим нечленораздельным мычанием. Однако ни дед, ни бородач, ни, тем более, расстроенные Вадим с Гришкой не обращали на него никакого внимания. Единственный, кто в этот момент проявил к нему любопытство — был огромный слепень, норовивший усесться ему на шею и вволю попить свежей крови.

Из хаты выбежала Сталина, обутая в обрезанные в голенищах немецкие сапоги.

— Пап! — позвала она Карданова, — вы забыли взять с собой воды. — Подошла и сзади, в мешок с инструментами, засунула литровую бутылку.

— Да воды в лесу — залейся, — недовольно буркнул Александр Федорович и взвалил на спину мешок со скобами. Другой рукой подхватил Нилу, обмотанную тонкой и перевязанную тонкой бечевкой.

Глава вторая

Дед Александр, Карданов, Гришка с Вадимом и прилепившийся к ним Ромка отправились в путь. В мыслях Александр Федорович уже все рассчитал: они напилят бревен и сложат из них избу, куда рано или поздно всем горюшинцам придется перебираться. Фронт, по слухам, где-то набирает силу и вроде бы близок к попятной. А если война двинется назад, думал дед Александр, то не сдобровать его хутору, слизнет его язык войны, а вместе с ним и людей…

Кругом пахло травами, то и дело сгибались к земле и срывали прямо в рот теплые ягоды. Скоро должны пойти малина с черникой, и тогда у Ромки будет черный рот и сытые глаза.

К пению и щебетанию птиц примешивался басок Луки:

— Скажи, Федорович, почему тебя некоторые люди зовут Кереном? Странно даже — Керен…

— Делать им больше нечего, — не сразу ответил дед.

— Ну, а все же?

— По Керенскому… У нас с им имя и отечество одинаковы. Он Александр, и я — Александр. Он Федорович, и я сын Федора…

Карданов при ходьбе время от времени отводил от лица встречные ветки ольшаника.

— А во-вторых, — продолжал дед, — я единоличник, а, по ихнему лодырному делу, значит кулак. А раз кулак, да ишо Александр Федорович — вот тебе и Керен…

— А ты кулак или не кулак? Кем ты сам, Федорович, себя считаешь? — Карданов говорил ровно, шел быстро, словно и не было на его лопатках полуторапудового мешка.

Дед же от жары и ходьбы запарился. Щеку прочертила крупная капля пота, и говорил он с заметной одышкой.

— А ты суди сам, Лексеич… Умники погнали всех на поселок, в колхоз. Началось коллективное дело… У меня же своя кобылка, своя коровенка, своя веялка, культиватор. Значит, все это отдай дяде? Приезжает из волости уполномоченный, лысый такой хмырь, и начинает кулаком об стол бить… На горло берет: или мне тут же скребстись в колхоз, или он меня пустит по миру. Если бы по-хорошему, может, я и подумал бы ишо… А так мне деваться некуда: хоть заяц, а все равно хорек… Не-е-е, тогда и разговора об отстрочке не было — или туды, или… А представь себе… — дед остановился, сбросил на землю мешок и перевел дух. — Представь себе, Лексеич, тогда я сам работал, Людмила вгибывала за два мужика, сыны Колька с Петькой тоже не сидели сложа руки. Работали, ясное дело, с надрывом, но при этом никого со стороны не нанимали. Уксплотации, выходит, никакой не было. Пахали, сеяли сами, жали и косили тоже сами. А в колхозе в то время разор был, голодуха, а у меня орава…

— Так и не влился в колхоз?

— Не пошел, — дед смахнул с виска пот. — Хату, пуньку, хлев — все разрыли и насильно перевезли на поселок. Думали, и я следом погребусь. А мне уже шлея под хвост попала — хоть убей, хоть что хошь делай, а я уже согласия дать не могу. Да и тые, что приглашали, тоже на попятную не пошли. Однем словом, объявили меня кулаком и замуровали куда надо. И это не смотря на то, что уже прошел слушок о перегибах…

— Значит, ты, Федорович, чуть ли не предатель родины? — уже подтрунивая над дедом, спросил Карданов. Ему надоело стоять с мешком на спине и он тоже сбросил его на землю.

— Ромашка! — закричал Александр Федорович. — В малинник — ни шагу! Гад может ужалить… А это, Лексеич, с какого хомолка смотреть. С точки зрения того лысого хмыря из волости, можа, я и предатель. А вот ежли с точки зрения веялки да сеялки, я потомственный крестьянин. Земледелец. Делатель земли. И Гришка мой такой же, и Тамарка, хоть и полудурок, а и пахать и жать умеет. И хлеб замешивала, и косить научилась. А Петька, мой старшой, лучшие розвальни умел мастерить, Колька спец был по мельницам.