Ребята с нашего двора, стр. 26

Внизу, прямо под ним, начиналась длинная оркестровая яма; в ней стояли пюпитры, освещенные лампочками, — на каждом пюпитре своя маленькая лампочка, — виднелся огромный барабан с темным пятном на боку, неуклюжая бронзовая арфа и еще какие-то незнакомые штуковины. Я яму из боковой дверцы цепочкой входили музыканты, пробирались между пюпитрами, раскладывали ноты — кто пухлую пачку, кто — тощенькую. И среди музыкантов Жека увидел Аркадия Антоновича. Совсем близко.

Присев на стул и тоже поддернув брючки, Аркадий Антонович положил на колени футляр — вроде узкого чемодана с раструбом, — отщелкнул застежки, раскрыл. Внутри, в плюшевой колыбели, покоился его инструмент — небольшая, лоснившаяся благородным золотом труба.

Ай, знал бы Жека, где придется сидеть! Как просто — захватил бы с собой рогатку, и песенка трубача спета. Да не нужна и рогатка, можно голыми руками справиться. Взять бы яблоко или картошину, обыкновенную вареную картошину. Зафитилить в середину этой трубы, в самую воронку, будто нарочно повернутую к ложе, — и привет. Заклинится любая сольная партия.

Кстати, в театре есть буфет. В буфетах продают яблоки.

6

Аркадий Антонович после вчерашней ссоры, конечно же, упал духом и расклеился. Ночью не мог уснуть, читал «Опыты» Мишеля Монтеня и ужасался, находя трагические аналогии. Утром поднялся разбитый, с мертвецки опухшим лицом и головной болью. Когда появился в оркестре, сразу все стали интересоваться его здоровьем.

Он не знал, пришла ли на спектакль Зоинька. Если она здесь, то сгорит со стыда за своего избранника. Вероятней всего, что Аркадий Антонович сегодня будет играть гнусно, омерзительно, а то и вовсе завалит всю партию. Когда он не в форме, он жалок и беспомощен. Это бывает даже с профессионалами, с музыкантами самого высокого уровня. Виной тому — крайняя возбудимость и неуверенность в себе.

Ночью, когда читал Монтеня, отчетливо мерещились жестяные звуки — тройные удары по водосточной трубе. Воспринимались они, как такты похоронного марша. Аркадий Антонович уговаривал себя, что это мнительность, что минорной тональности нет — большая терция соединяется с малой терцией, любой ребенок определит, что это примитивное до-ми-соль. Другого и быть не может. Вечерами, подходя к Зоинькиному дому, он и выстукивал до-ми-соль. Водосточная труба позволяла это сделать, она качалась на проволочках, можно было сыграть на ней всю диатоническую гамму.

Он себя уговаривал, а всю ночь мерещилось: ля-до-ми! Ля-до-ми! С кладбищенским завыванием. Тревожно.

И философ Монтень трепал нервы своими циничными рассуждениями. Раньше Аркадий Антонович восхищался Монтенем, а сегодня ночью вдруг подумал, что Монтень — отъявленный циник. Ему, понимаете ли, известны все тайники человеческой души. Немало, значит, копался в этих тайниках, живодер. Деликатный человек не станет копаться; деликатному человеку иногда и в свою-то душу заглянуть противно.

Аркадий Антонович вынул из футляра свой инструмент, футляр поставил справа от себя, в уголке, чтоб не задели ногами. Кто-то из группы медных, пробираясь мимо, наклонился и спросил:

— Вам нехорошо, Аркадий Антоныч?

— Нет, — ответил он. — Ничего, пройдет.

— Сердце?

— Мысли, — сказал Аркадий Антонович.

— Тоже от погоды, — сочувственно определили медные. — Погода — архивредительская! Архиподлая!

Аркадий Антонович посторонился, пропуская коллегу; на мгновение закрыл глаза, слушая привычный шум зрительного зала и привычные голоса настраиваемых скрипок.

А когда он открыл глаза, то увидел Жеку.

Слева вверху, близко совсем, была ложа дирекции, двое мальчишек сидели у ее барьера, и только головы их виднелись, только лица. И одно лицо было Женькиным.

Оно будто прыгнуло, будто рванулось к Аркадию Антоновичу и повисло вплотную перед ним — бледное, как от умыванья холодной водой, с нависшим козыречком волос и с глазами, вздрагивающими от злости.

На какое-то время Аркадий Антонович перестал видеть и слышать, и сердце действительно закололо. Он пытался опомниться — ведь ничего же сверхъестественного, мальчишка каким-то путем проник в ложу, только и всего. Пришел вместе с матерью, встретил знакомых, его пригласили в ложу. Все это неожиданно? Да, неожиданно, учитывая вчерашнюю ссору. Но не более того. Желания мальчишек переменчивы, перестал капризничать, согласился пойти на спектакль… Вот только обидно, что Аркадий Антонович не в форме и не сможет сегодня показать, на что способен…

Он опять себя уговаривал — точно так же, как уговаривал ночью, и вдруг опять ему померещилось — точно так же, как мерещилось прошедшей ночью: ля-до-ми! Ля-до-ми!

Опять эти звуки. Три удара.

Вот так, наверное, и становятся душевнобольными. Без видимой причины, постепенно. Без ощущения границы. Вчера что-то померещилось, сегодня тоже. А завтра очнешься в смирительной рубахе.

Ну, докатился до приятных прогнозов. Глупости! Надо пересилить себя. В руки взять!

Но три удара, проклятые три удара слышны опять. И отчетливей прежнего. Аркадий Антонович открыл глаза — это за пультом уже стоял дирижер, постукивал костяной палочкой о пюпитр.

7

Кончилось действие, поплыл вниз тяжко шевелящийся, плотный, как ковер, занавес; выпорхнула откуда-то сбоку взмокшая Одетта и, держась пальчиками за юбочку, стала кланяться зрителям.

— П-понравилось вам? — спросил воспитанный мальчик.

— Угу.

Навалясь на барьер, Жека смотрел в оркестровую яму. Он смотрел туда и во время действия, плохо понимая, что показывают на сцене. Его мало интересовала эта сказочка и разные гуси-лебеди. Он только отметил, что вся музыка была знакома, — наверно, ее гоняют по радио каждый день. Заездили.

— Слышь, — сказал он. — Вон тот, с лысинами… который на трубе играет…

— На к-какой трубе?

— Да вон. Все встали, а он сидит.

— Это не т-труба, — поправил воспитанный мальчик. — Это корнет-а-пистон. Вам понравилось, как он в-ведет партию?

— Дрянь, — сказал Жека.

— Мне тоже не п-понравилось, — согласился воспитанный мальчик. — Его будто п-подменили.

— На мыло таких. Чего он трясет этой штукой? Дудкой своей?

Воспитанный мальчик, что-то заподозрив, оглядел Жеку более внимательно.

— Эта штука н-называется крона. Из нее в-вытряхивают в-влагу.

— Слюни, что ли?

— Г-грубо г-говоря, слюни. А вы что… может, в-вы первый раз на спектакле?

— Само собой, что первый.

— Тогда у вас уд-дивительный слух, — сказал мальчик. — Вы музыкой не з-занимаетесь?

— Терпеть не могу.

— Н-напрасно. В-вам следовало бы з-заняться. У вас уд-дивительное чутье и слух.

— Яблоки тут где-нибудь продают? — спросил Жека.

— Что, п-простите?

— Яблоки, говорю, найдутся в буфете?

— В-в-вероятно…

— Пошли, отоваримся. Проводи меня.

Воспитанный мальчик сделал пригласительный жест, чем-то напомнив билетершу. И пока шли к буфету, поддерживал беседу:

— Хотите, вас п-прослушают?

— Да не нуждаюсь я!

— Н-напрасно, напрасно! Я из музыкальной семьи, но п-первый раз встречаю т-такое чутье!.. П-поверьте!

— Дураку ясно, что этого слюнтяя пора на мыло.

— Н-нет, вообще-то он играет п-прилично. Он хороший корнет-а-пистон. Но с-с-сегодня…

— Пистон заело, — свирепея, сказал Жека. — Кларнет дудит, а пистон заело. От слюней заржавел.

Воспитанный мальчик сдержанно посмеялся грубоватой шутке.

— Не к-кларнет, а к-корнет… Двойное название такое: корнет-а-пистон.

— Все равно слюнтяй!

— Да нет же, он не исключение в этом с-смысле! У всех д-духовых скапливается в-влага в мундштуке. Это н-неизбежно…

— А у него больше всех.

Мальчик вновь тонко улыбнулся:

— Т-тогда он увидел что-нибудь к-кислое.

— Где?

— Я вообще г-говорю. В принципе.

— А-а…

— Если т-трубач увидит что-нибудь к-кислое, это к-катастрофа. Г-гибель!

— Почему?