Путешествие дилетантов, стр. 8

Они писали для себя, сгорая на медленном огне своих пристрастий или антипатий, они тщательно оберегали свои детища от посторонних взоров в сундуках и укладках, в секретных ящиках столов и в стенных тайниках, на сеновалах и в земле, но при этом, как бы они ни старались уверить самих себя, что это все должно умереть вместе с ними, они, не признаваясь в этом себе, исподволь кокетничали с будущим, представляя, как опять некто вездесущий много лет спустя обнаружит в густой чердачной пыли эти скромные листки, изъеденные ржавчиной, и прочтет, и разрыдается, восхищаясь страстной откровенностью своего пращура. Ведь не сжигали они листки, исписав их и выговорившись, и не развеивали пепел по ветру, а покупали толстенные альбомы в сафьяне и приспосабливали медные дощечки, на которых искусный мастер гравировал их имена, и звания, и даты рождения, за которыми следовала некая черточка – маленькая, скромная, но уверенная надежда, что кто–то позаботится и проставит печальную дату расставания с этим миром. Вот что такое дневники и их авторы в нынешний век. Правда, мой князь и все, коих я люблю и любил, были счастливым или несчастливым исключением из правила, хотя также отдали дань сему искусству, но не придавая особого значения форме, не заботясь об изысканности стиля, не задумываясь о происхождении этого популярного в наш век жанра и не надеясь на горячую заинтересованность потомков в их судьбе.

13

«19 декабря 1844 года

…хромоножка прискакал в Петербург из своей глуши. Ему не разрешено проживать в северной столице после парижского скандала, – так он нагрянул, подобно шпиону, с накладной бородой, в почтовой карете. Хромает еще пуще. Весь кипит от злобы и грозит Государю скандальными разоблачениями. Его острый ум мне близок, но злоба делает его смешным, а необузданное тщеславие и заносчивость – труднодоступным. «Я с моим умом создан для больших свершений, а не для того, чтобы гнить в глуши… Нет, при Николае вмешиваться в политику – значит угодить в Сибирь. Кому от этого польза?…» Действительно, какая уж тут политика. Мне наскучили мои сотрапезники и пустая болтовня. Есть три кита, на которых покоится нынешнее мое существование: книги великих скептиков, молчаливое распивание водки с Амираном Амилахвари и размышления об Анете: придет или не придет?… Нынче господин ван Шонховен швырял снежки в окно, покуда Афанасий за ним не погнался!…»

Упоминаемая же им баронесса приблизительно в те же дни записывала в альбоме следующее:

«… декабря

…Барон слишком погружен в свои политические изыскания, чтобы придавать серьезное значение такой мелочи, как наш брак. Он забывает порой, что женщина – это стихия. Его безукоризненность крайне удобна, но, странно, огорчает. Сегодня у нас обедали князь А., протоиерей Московский; генерал Ч., дальний родственник поэта Т. Барон, как обычно, характеризовал текущие события и втягивал присутствующих в политические разговоры, что не все принимали с полною охотой… Мужское притворство незаметно лишь им самим. Я в этом убедилась, наблюдая за Мятлевым… Я бы не поверила рассказам, ежели бы сама не ощутила благосклонности Государя ко мне. В последний раз он так открыто и долго смотрел на меня, словно запоминал. Я сказала об этом барону. Он, как всегда, притворился дремлющим. Зинаида влюбилась в генерала П. Процесс этот в ней так бурен, что призывали врача, т. к. ей было плохо от страданий. Самое ужасное, что это все вполне искренне. А ведь так нетрудно и сгореть. Нужно ли все это?»

«…декабря

…Нынче утром барон уехал сопровождать Государя в Тверь. Когда я представляю Его высокую фигуру и улыбку снисходительного божества, мне становится не по себе. Я должна встретиться с Мятлевым и дать ему понять… подготовить его… Надеюсь, в обмороке он не будет. Не забыть бы заказать у Плюшара «Живописный сборник». Времени не хватает ни на что…»

«… декабря

…Нынче у меня завтракали г. Л. и граф Н. с супругой. Граф Н. сказал, что у нас самая сильная армия в мире. Этого следовало ожидать. В нынешние времена Наполеоны невозможны. У нас не может быть равных соперников. У меня страшная мигрень после вчерашней ночи. Мятлев с его умом и происхождением мог бы достичь многого, но лень, пренебрежение к жизни и отсутствие всяких общественных добродетелей погубят его. Барон воротился из Твери в задумчивости. Может быть, там решалась моя судьба?…»

«… декабря

…Я не жалею, что была снисходительна к Мятлеву. Он притворялся. Я не пыталась его разоблачить. Однако я замечаю, как сквозь притворство вырисовывается подлинная страсть… Вчера Государь как бы вскользь поинтересовался у барона, отчего он прячет меня… Вот странно! «Что же вы ответили Государю?» – спросила я, глядя на его растерянное лицо. Приятно видеть его растерянным! И жалко… «Я сказал, что мне лестно проявление его интереса», – ответил он. Что же последует?… Нынче я отказалась ехать в оперу под предлогом мигрени. Барон был совсем растерян и поехал один…»

14

Да, резон в моих опасениях был, и не случайный. Расставляя перед Мятлевым свои потешные и не слишком притязательные сети, баронесса не забывала и о главной цели и только и ждала благоприятного сигнала. Она никак не могла забыть, как однажды на балу, после того как государь протанцевал с нею, его взгляд всякий раз отыскивал ее в самой гуще упоенных дам и кавалеров и мягкий свет его больших глаз достигал ее и не велел о нем забывать. В торжественном и жадном легкомыслии двора это не могло остаться незамеченным и вскоре стало достоянием многих. Почувствовав угрозу, я и попытался как–нибудь потоньше намекнуть моему князю, что ситуация складывается не в его пользу. Он не придал значения моим намекам. Они не охладила его, даже напротив – распалили, однако развязка обещала быть скорой.

Действительно, как я и предполагал, вскоре прелестный но ненадежный экипаж любви, в котором князь катил со своей пассией, ринулся с крутой горы и разбился в щепки. Мятлев посетовал вслух на свою неудачу, не забыв упомянуть имени своего соперника на исповеди, рассказав священнику о мучившем его чувстве ненависти к некоему Николаю.

– Кто сей муж?

– Мой сосед и дворянин, – ответствовал Мятлев шепотом.

– Смирись и прости его.

Выходя из церкви, Мятлев горько рассмеялся. Проделка отдавала мальчишеством, а свежей раны не залечила. Князь почувствовал себя еще более униженным. Из церкви он отправился пешком, чтобы охладиться на январском морозе. Однако, хоть и было солнечно, ветер проникал в душу, и шинель, подбитая мехом, почти не спасала от ледяных игл. Вдобавок ко всему, усиливая сумятицу в чувствах, все явственней раздавался за спиной тяжелый скрип чьих–то шагов, словно тайный соглядатай неотступно брел следом. Пешеходов было мало. Мятлев несколько раз оборачивался, скрип тотчас прекращался. Он останавливался на миг, шаги смолкали. Двигался дальше, и они возникали вновь, ни ближе, ни дальше, и звучали они отчетливо и тяжело и вразнобой с его собственными, нечеткими и торопливыми. Он крикнул извозчика, прикрыл озябшие ноги ветхой стеганой полстью и, едва лошадь тронулась, вновь услыхал знакомый скрип. Лошадь побежала – шаги зачастили. Он в отчаянии обернулся, и они отстали и заглохли.

Дома он распорядился запереть двери покрепче и никого не принимать, кроме разве «той дамы», меня да хромоножки, ежели вдруг объявится в Петербурге.

Он словно предчувствовал: хромоножка не замедлил явиться, в комнате швырнул шубу Афанасию, а когда тот удалился, сорвал накладную бороду, чмокнул князя в бледную щеку и при этом усмехнулся.

– Целую вас в щечку. Примите скромный дар изгнанника. В этом государстве, чтобы не сказать хуже, вы единственный, кого мне не противно целовать… Хотя это – не самое приятное, что можно подарить такому прекрасному одиночке, как вы… Да у меня и нет ничего кроме этого. Одно достоинство, чтоб не сказать хуже…

Он выслушал рассказ Мятлева о злополучной его любви и скривился.