Путешествие дилетантов, стр. 7

– Господин ван Шонховен, – сказал Мятлев, – что же побудило вас искать со мною встречи?

Гость засмеялся. Быстро накатывали сумерки. За окнами заголубело. Издалека послышались колокола.

– Просто так, – сказал мальчик и прищелкнул языком. – О вас много говорят, – и снова прищелкнул, – а я думаю, дай–ка погляжу.

– Что же говорят?

– Разное.

– Кто же это говорит? – удивился Мятлев. – Да разве жизнь стариков должна интересовать маленьких мальчиков?

– А ведь интересно, – засмеялся мальчик.

– Ничего интересного, – обиделся Мятлев и велел Афанасию проводить шалуна. Однако гость забрался под стол и отказывался оттуда выходить, и потому бессильный

Афанасий скакал вокруг козлом, причитал, выдумывал:

– …а вот мы вас… а вот я сейчас… а где моя плеточка?… Хватай его, неслуха… – Потом взмолился: – Сударь, а вас–то ищут. Пять лакеев да семь солдат, все с фонариками, с факелами, с алебардами бегают по двору, их ваша матушка, сударь, послали…

Мальчику нравилась игра, и он смеялся, покуда два взрослых человека выуживали его из–под стола. Наконец это удалось, и Афанасий, приговаривая, повел гостя из комнаты.

– Я к вам еще приду, – сказал на прощание мальчик и худенькой ручкой застегнул пуговицы на армячке. – Вы меня не бойтесь…

Едва дверь за ними затворилась, как образ недоступной Анеты возник из полумрака, черт бы его побрал!

11

«…горечь, граничащая с отвращением, и тут же восторженное преклонение. Безвкусица, готовая свесть с ума, и крайняя утонченность… Нет, тут что–то есть! Я готов биться об заклад, что я именно влюблен, как ни в кого еще доселе, но сомнения мешают мне быть твердым».

Так записал Мятлев в своем дневнике 3 декабря 1844 года.

«…Нет, это не любовь. Я боюсь встретиться с нею. И что мне эти пошлые разговоры о бароне и прочих чудесах?… Вчера вечером случился дождь, от зимы ничего не осталось. «Помнишь ли труб заунывные звуки…» Откуда это?… «…брызги дождя, полусвет, полутьму?…» Не понимаю, откуда, но, кажется, слышу звуки этих труб, а заслышав, готов встрепенуться даже… да не напрасно ли?… Нынче утром под окнами носился господин ван Шонховен. Я обрадовался ему, как родному, звал, манил, но он не внял…» – это уже 6 декабря.

«9 декабря

…сказала, что я не такой, как все. Будто это плохо. Нет, я такой же, но в этом есть известное неудобство, с которым она может мириться, а я нет. «Зачем вы так переделали дом и почти не бываете в свете?» Ну и что же?… Будто бы я умышленно бросаю им вызов и тому подобное…»

«11 декабря

…Еще не столь я оскудел умом, чтоб новых благ и пользы домогаться… Прямолинейная честность древних умиляет, но каждое время пользуется своими средствами выражения ее… Зришь ныне свет, но будешь видеть мрак… Скажите, пожалуйста, какая новость. Гений Амилахвари в том, что, все понимая, он ничего не предпринимает. Он жалуется на лень, но жалуется с гордостью за себя. Граф С. рассказал мне по секрету, что недавно в узком кругу Царь благосклонно упоминал моего отца, но тут же помрачнел и сказал, ни к кому не обращаясь, но так, чтобы все слышали, имея в виду меня: «Вот вам пример увядания рода: яблоко упало далеко от яблони. Лишь пьянство и разврат. Мы еще услышим о нем. Я предвижу самое худшее…» Какое свинство!… Теперь остается подать в отставку и – к черту! Наберу книг и уеду с Афанасием на Кавказ… О Анета!…»

«14 декабря

Печальный день! Почти двадцать лет заточения минуло. Великолепные мои предшественники превратились в дряхлых инвалидов или умерли, а конца их пребыванию в Сибири не видно. Их боятся до сих пор; их боятся, меня презирают, хромоножку ненавидят… Тем временем я сгораю от вожделения. Сгораю, как прыщавый мальчик. Боже, какая у нее кожа! Неужели еще возможны открытия?…»

«16 декабря

…Добродетели – плод нашего воображения, с их помощью мы облегчаем наше совместное существование… Есть грубая прелесть в додонских жрецах (селлах), в их обязанности не мыть ног и спать на голой земле… Вчера я был зван к Фредериксам. Сердце трепетало, но через полчаса ее заурядный тон успокоил мою кровь. Барон делает вид, что ему вообще наплевать на всё, кроме его государственных доктрин. Он утверждает, что интересы личности не могут возвышаться над интересами государства… Всё зависит от сварения желудка; у меня так, а у него эдак…»

«17 декабря

Государь глядит на меня волком, каждый считает своим долгом при встрече со мной дать мне понять, что я бяка…»

12

Наше блистательное увлечение письменным словом началось в середине екатерининского царствования. Некто вездесущий смог вдруг уразуметь, что посредством этого инструмента можно не только отдавать распоряжения, или сообщать сведения о своем здоровье, или признаваться в любви, но и с лихвой тешить свое тщеславие, всласть высказываясь перед себе подобными. Боль, страдания, радости, неосуществимые надежды, мнимые подвиги и многое другое – все это хлынуло нескончаемым потоком на бумагу и полетело во все стороны в разноцветных конвертах. Наши деды и бабки научились так пространно и изысканно самоутверждаться посредством слова, а наши матери и отцы в александровскую пору довели это умение до таких совершенств, что писание писем перестало быть просто бытовым подспорьем, а превратилось в целое литературное направление, имеющее свои законы, своих Моцартов и Сальери. И вот, когда бушующее это море достигло крайней своей высоты и мощи, опять некто вездесущий зачерпнул из этого моря небольшую толику и выпустил ее в свет в виде книги в богатом переплете телячьей кожи с золотым обрезом. Семейная тайна выплеснулась наружу, наделав много шума, причинив много горя, озолотив вездесущего ловкача. Затем, так как во всяком цивилизованном обществе дурной пример заразителен, появились уже целые толпы ловкачей, пустивших по рукам множество подобных книг, сделав общественным достоянием множество ароматных интимных листков бумаги, где души вывернуты наизнанку. С одной стороны, это не было смертельно, ибо огонек тщеславия терзает всех, кто хотя бы раз исповедался в письме, но, с другой стороны, конечно, письма предназначались узкому кругу завистников или доброжелателей, а не всей читающей публике, любящей, как известно, высмеивать чужие слабости тем яростнее, чем больше их у нее самой… Но этого мало. Высокопарная болтливость человечества была приманкой для любителей чужих секретов, для любителей, состоящих на государственной службе. Они тут же научились процеживать суть из эпистолярных мук сограждан, поставив дело на широкую ногу и придав ему научный характер. Из этого нового многообещающего искусства родились Черные кабинеты, в которых тайные служители читали мысли наших отцов, радуясь их наивным откровениям. Перлюстраторов было мало, но они успевали читать целые горы писем, аккуратно и добропорядочно заклеивая конверты и не оставляя на них следов своих изысканных щупалец. Однако как всякая тайна, так и эта постепенно выползла на свет божий, повергнув человечество в возмущение и трепет. Шокированные авторы приуныли, литературное направление погасло, исчезла божья искра, и эпистолярный жанр теперь существовал лишь в узкопрактическом смысле.

Однако мысль уже была разбужена. Сердца бились гулко, потребность в выворачивании себя наизнанку клокотала и мучила. Куда бы ее обратить? Тут снова нашелся некто, который надоумил своих собратьев заполнять чистые листы исповедями без боязни, что эти листы предстанут перед судом современников или будут осквернены щупальцами деятелей Черных кабинетов. И началась вакханалия! Так родились дневники. Конечно, это вовсе не значит, что в былые времена пренебрегали этой возможностью: и в былые времена провинциальные барышни или Вертеры доверяли бумаге свои сердечные волнения, а напомаженные дипломаты описывали впрок повадки королей или собственное ловкачество. Но в подлинное искусство дневники превратились совсем недавно, и боюсь, что лет эдак через пятьдесят, когда действующие лица современных записей будут мертвы, издателям не отбиться от нагловатых внуков нынешних скромных исповедников.