Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие, стр. 36

Все, что писал Булгаков, проходило через его сердце, окрашивалось в цвет его чувств и настроений. И не предубежденному читателю нетрудно было убедиться, что эти чувства писателя, его симпатии и антипатии, его отношение к событиям, явлениям, людям заслуживают самого полного доверия. Не политического – человеческого.

«Упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в стране» – так сам Булгаков определяет один из смертных своих пороков – побуждало его именно интеллигенции предъявлять самые суровые нравственные требования. Каким презрением окатывает он Тальберга, мужа Елены Турбиной, за беспринципность, за слабодушие. «Чертова кукла, лишенная малейшего понятия о чести!» Как разделывает Лисовича – за трусость и скаредность! «Инженер и трус, буржуй и несимпатичный!» С какой ненавистью пишет о штабных чинах, поставивших под удар юнкерские дружины!

Занудным моралистом Булгаков никогда не был. Глубоко симпатичный ему Мышлаевский – выпивоха, бабник, мастер далеко не изящных, солдатских выражений. Полковники Малышев и Най-Турс тоже не без греха. Но писатель прощает им мелкие грехопадения. А больше всего дорожит он всем тем, что составляет красоту и радость человеческого бытия. Опять-таки не в каком-нибудь классовом – в общечеловеческом понимании.

«Белая гвардия» в этом смысле удивительный роман. Кровавые вершатся в нем дела. Недаром велик и страшен был год 1918-й. И в то же время... «Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что на подступах к Городу – коварный враг».

Вот это «несмотря» сопровождает все действие романа. Что бы ни происходило в Городе, какой бы горечью и болью ни отзывалось в сердце писателя, он не упускает случая задержать взгляд на том, что радует его душу – весь ли это Город, «прекрасный в морозе и тумане на горах», или животворное тепло и уют турбинского дома, цветущие сады над Днепром или ослепительная красота молочницы Явдохи, памятник Владимиру или глаза местных красавиц: «Ах, слепил господь игрушку – женские глаза!..» Его захватывает всякая красивая работа, даже воинская. Он с каким-то мечтательным благоговением говорит о бессмертных творениях искусства, но особенной нежностью, которую он, как правило, вуалирует юмором, наполняет его человеческая душевная красота, та самая, которая побуждает его героев забывать о себе, когда надо позаботиться о других, и даже совершенно естественно, словно нечто само собой разумеющееся, подставлять себя под пули ради спасения этих других, как делает Най-Турс, и в любой момент готовы сделать Турбины, и Мышлаевский, и Карась.

И еще одна вечная ценность, быть может, самая большая, постоянно опекается в романе. Любовь. «Им придется мучиться и умирать», – говорит Булгаков о своих героях в первой же главе. Они действительно мучаются и умирают.

И несмотря ни на что любовь настигает едва ли не каждого из них: и Алексея, и Николку, и Елену, и Мышлаевского с Лариосиком – незадачливых соперников Шервинского. И это прекрасно, как бы утверждает писатель, потому что без любви невозможна сама жизнь.

«Белая гвардия» открывается образом года, в котором ощутимо дыхание вечности. Автор будто приглашает читателя не из крепостей без устали враждующих политических и прочих идей, а из ее, вечности, глубин взглянуть на события, людей, на все их бытие в страшном 18-м году. Две звезды царят в его торжественном вступлении: Марс и Венера – ужас войны и любовь. Но завершается роман тем же настойчивым приглашением: «Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?»

(По учебнику «Русская литература XX в.», ч. 2, сост. Е. Пронина. М.: Просвещение, 1994 г.)

«МАСТЕР И МАРГАРИТА» (отрывок)

Глава 2. Понтий Пилат

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крутую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

«Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой».

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

– Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

– Да, прокуратор, – ответил секретарь.

– Что же он?

– Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

– Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

– Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

– Добрый человек! Поверь мне...

Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

– Это ты меня называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, – и так же монотонно прибавил: – кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни:

– Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.