Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие, стр. 32

Роман «Мастер и Маргарита» явился одним из величайших достижений русской и мировой прозы ХХ в. В этом произведении нашли свое законченное выражение все мотивы и идеи, характерные для творчества Булгакова. Ранние повести, рассказы, очерки и фельетоны в значительной мере послужили тем строительным материалом, из которого было сработано величественное здание «Мастера и Маргариты». Сама форма «романа В романе» уже предвосхищена пьесой «Багровый остров», построенной как «пьеса в пьесе». Материалы московских очерков и фельетонов органически вошли в сцены «московской части» романа, а их герои стали как бы прообразами некоторых второстепенных персонажей «Мастера и Маргариты» (как, например, из героя «Чаши жизни» вырос Степа Лиходеев). В «Мастере и Маргарите» использованы мотивы и образы из произведений самых разных писателей – Гоголя, А. Франса, Мэтьюрина, Андрея Белого, Гете, Достоевского... Но именно здесь, в самом «литературном» по своему происхождению булгаковском произведении, оказывается, на наш взгляд, невозможно говорить о литературных влияниях в строгом смысле слова. Булгаков поднимается над всеми литературными влияниями, подчиняет их своим целям и задачам и завершает выработку своего стиля, рождение которого мы видим в «Роковых яйцах» и, в еще большей степени, в «Собачьем сердце».

В «Мастере и Маргарите» находит свое завершение эпическое начало, проявившееся еще в «Белой гвардии». Не случайно в повествование о Иешуа и Пилате введены реалии военного быта, современного Булгакову.

Высокий мир евангельской легенды, обретший под булгаковским пером черты неповторимой реальности, снижается, пародийно искажается в иных мирах, иных измерениях. Современность становится мнимостью, потусторонний мир – действительностью. Булгаков максимально объективирует повествование и тем самым достигает поразительного эффекта. Читатель полностью погружается в мир сотворенной им фантастический реальности, которая на поверку оказывается самой высокой действительностью. Уходит в потусторонний мир Мастер, чтобы здесь дождаться того часа, когда мир современный обновится и вновь потребует его к себе. И само знакомство читателя с текстом «Мастера и Маргариты» есть, по замыслу Булгакова, акт освобождения Мастера, возвращения его к своему народу.

Булгакову в лучших традициях русской и мировой литературы была свойственна боль за человека, будь то незаурядный мастер или никем не замеченный делопроизводитель. Писатель не принимал ту литературу, которая живописала страдания абстрактных, нереальных героев, проходя в то же время мимо правды жизни. Для Булгакова гуманизм был идейным стержнем литературы. И подлинный, бескомпромиссный гуманизм произведений мастера оказывается особенно близок нам сегодня.

(По Б.В. Соколову)

«БЕЛАЯ ГВАРДИЯ» (отрывок)

Часть первая

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

Капитанская дочка

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими...

1

Велик был год и страшен по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно... живите.

Но как жить? Как же жить? Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям: