Свидание в Самарре, стр. 21

— Хватит, Джу. Прошу тебя.

— Почему?

— Потому что я так хочу. Потому что нужно знать меру.

— В чем дело? Господи боже мой, до чего же ты сегодня кислая. Просишь меня не пить, я не пью. Ты…

— Что я?

— Ты просила меня не напиваться, и я ни в одном глазу. Хотя ты говорила, что пить вообще-то можно. Давай выйдем из зала. Я хочу с тобой кое-что обсудить.

— Не хочу я никуда выходить.

— Почему?

— Во-первых, холодно. А потом, просто не хочу.

— Вот это ты правду сказала. Означает ли это также, что наше свидание отменяется?

— Не знаю. Пока не знаю, — тихо сказала она.

Он молчал. Тогда вдруг она сказала:

— Ладно. Пойдем.

Они, танцуя, добрались до холла и, выбежав, бросились к ближайшему от террасы неизвестно кому принадлежащему автомобилю. Влезли в него, она села, плотно обхватив себя руками. Он зажег для нее сигарету.

— В чем дело, дорогая? — спросил он.

— Холодно.

— Ты намерена поговорить или будешь рассказывать, как тебе холодно?

— О чем ты хочешь говорить?

— О тебе. О твоем отношении. Я хочу понять, что тебя грызет. Я сегодня ничего такого не натворил, на что ты могла бы рассердиться.

— Только обозвал меня дерьмом.

— С ума сошла! Вовсе я тебя не обзывал. Это старик назвал Гарри дерьмом. Я же сказал, что ты мне порядком надоела с этим дерьмом, что вовсе не одно и то же.

— Ладно.

— И я извинился, причем совершенно искренне. Но дело не в этом. Мы уклоняемся от главного.

— Ты хочешь сказать, я уклоняюсь.

— Если угодно, да, именно это я имел в виду. О господи, в чем дело? Объясни, пожалуйста. Скажи, что произошло. Накричи на меня, сделай что-нибудь, но не сиди с видом великомученицы. Как святой Стефан.

— Кто?

— Святой Стефан был первым великомучеником, сказал мне отец Кридон.

— Вы, значит, беседовали на серьезные темы?

— В последний раз прошу тебя сказать, на что ты дуешься… В чем дело?

— Я замерзаю, Джулиан. Давай вернемся в дом. Надо было надеть пальто.

— Я поищу шубу в других машинах.

— Не надо. Пойдем в дом, — сказала она. — И зачем мы только вышли?

— Ты и не собиралась беседовать со мной, когда вышла.

— Да, не собиралась, но боялась, что ты устроишь сцену прямо в зале.

— Сцену прямо в зале! Ладно, можешь идти. Я тебя не задерживаю. Один вопрос только. Что я сделал? На что ты разозлилась?

— Ничего. Ни на что.

— Еще вопрос. Правда, может, лучше его не задавать?

— Задавай, — сказала она, положив руку на дверцу машины.

— Может, ты что-нибудь натворила? Влюбилась в кого-нибудь?

— Обнималась с кем-нибудь? — продолжила она. — Или переспала с кем-нибудь, пока ты тайком пил в раздевалке? Нет. Мое отношение, как ты выражаешься, — вещь гораздо более сложная, Джулиан, но об этом мы сейчас говорить не будем.

Он обнял ее.

— Я так люблю тебя. И всегда буду любить. Всегда любил и буду любить. Не делай этого.

Она подняла голову, пока он целовал ее шею и прижимался лицом к ее груди, но как только он положил руку ей на грудь, сказала:

— Нет, нет. Не надо. Пусти меня.

— Ты что, нездорова?

— Перестань об этом говорить. Ты отлично знаешь, что я здорова.

— Знаю. Я просто подумал, может, началось не в срок.

— Ты считаешь, что только этим и можно объяснить мое поведение?

— По крайней мере, это хоть какое-то объяснение… Может, все-таки скажешь, что с тобой?

— Слишком долго объяснять. Я ухожу. Как ты можешь держать меня здесь, когда на улице ниже нуля?

— Даешь мне отставку? Ладно, пойдем.

Он вылез из машины, в последний раз попытался обнять ее и, взяв на руки, донести до террасы, но она очутилась на ступеньках, словно не поняв его намерения. Она вошла в дом и тотчас поднялась наверх в дамскую комнату. Он знал, что может не ждать ее, она на это и не рассчитывает, а потому пошел в зал и присоединился к другим кавалерам. Он заметил Милл Эммерман и принялся дожидаться, когда можно будет пригласить ее или когда она очутится достаточно близко, чтобы перехватить ее у ее партнера, как вдруг с ним случилось что-то похожее на внезапный приступ мигрени: он перестал видеть людей и вещи, и тем не менее свет и все в зале жгли ему глаза. А причина этому заключалась в том, что в одно и то же мгновенье он вспомнил, что так и не добился у Кэролайн ответа по поводу свидания, и понял, что добиваться его незачем.

Затем он обрел если не зрение, то какое-то другое чувство, которое помогло ему добраться до раздевалки, где кому угодно на свете хватило бы спиртного, чтобы упиться.

5

Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.

В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.

Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.