Баллада о кулаке (сборник), стр. 163

На экране, как и было обещано, один за другим снова начали возникать различные предметы из серии «подручных средств». Когда очередь дошла до бейсбольной биты с надписью «Peacemaker» — «Миротворец», — я нажал на паузу и честно попытался впустить биту в себя. Однако бита по-прежнему оставалась на экране, сливаться со мной в экстазе отказывалась категорически, а в голове назойливо вертелась одна и та же фраза: «Водка „Буратино“! Почувствуйте себя дровами!»

Прости, блондин! Видит Великое Дао и руководство ЦРУ, я старался. Но, кроме смеха или раздражения, ни у меня, ни у Олега с Ленчиком (ни у разгильдяистого Коли-верстальщика! — дошло вдруг до меня) эта медитация на бейсбольную биту или пожарный багор ничего другого вызвать не может. А вот у Монаха, с его вечными поисками «волшебной палочки», с надеждой на сиюминутную сказку… Верую, ибо нелепо! Вот ведь она, волшебная палочка — бейсбольная бита с надписью «Миротворец»! Ощути себя куском дерева, камнем, ржавой железякой, о которую противник сам — сам! — сломает себе руки-ноги! А если эдакой хренью еще и приложить в ответ, пусть коряво, зато…

Монах хотел поверить — и вера пришла.

Вот она, маска нопэрапон, застывающая куском дерева или стали, проникающая внутрь, становящаяся тобой! Вот оно, проклятие юного Мотоеси, сына великого Дзэами, автора трактата… трактата…

Черт побери!

Захламленный стол вскипает Везувием. В руках нужная книга; тоненькая, в мягком переплете — черный, траурный цвет и строгая белизна букв. «Фуси Кадэн», «Предание о цветке стиля», автор Дзэами Дабуцу, он же Дзэами Мотокие.

Лихорадочно листаю страницы.

Вот!

«В искусстве подражания есть ступень, когда перестают стремиться подражать. Ибо овладев предельно мастерством подражания, доподлинно становятся самим предметом изображения и входят внутрь его, и тогда нет нужды намеренно помышлять о схожести с ним.

Но надо знать, что ошибка во всяком подражании оборачивается либо слабостью, либо грубостью. Очень хорошо разделив в сердечной глубине своей сильное и изысканное, слабое и грубое, надо сделаться убежденным в их существовании.

Исполнить силою предмет, который должен быть слабым, значит ошибиться, а потому обратить его в нечто грубое. Наличие сильного в том, что должно быть сильным, — таково проявление силы; это никак не грубое. Если же представить как изысканное то, что должно быть сильным, это будет не изысканность, а слабость, ибо не будет соблюдено сходство в самом подражании. Вот и выходит, что коли положиться на саму идею подражания, коли войти в самое вещь и стать ею, коли избежать ошибок, то ни грубое, ни слабое не явятся.

Опять же: сильное, превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым. Ведь актер, способный играть одних демонов, — это всего лишь неприступная скала; а цветы на ней произрасти не могут…»

«…превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым…»

Вот оно!

Ты знал, великий мастер, Будда Лицедеев, еще тогда, пять с лишним веков назад — знал!..

И предупреждал.

Только безумные потомки, алчущие чуда, пренебрегли твоим предупреждением.

И чудо обратилось в чудовище.

XIV. Нопэрапон. Свеча седьмая

После пятидесяти лет, в общем, едва ли есть иной способ игры, кроме способа недействия. Вспоминаю о покойном отце. Поскольку отец обладал поистине мудрым цветком, талант его и в старости не иссякал — так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

Ручей пылал расплавленной бронзой предзакатного солнца.

Поверх жидкого огня, над близким перекатом в воздухе висела радужная водяная пыль, отсвечивая алыми листьями кленов, что плыли ниже по течению. Воистину прав был Сануки Фудзивара, когда сказал однажды в присутствии самого божественного микадо:

Осенняя пора!
Очей очарованье!
Гляжу
На Фудзияму —
Какая красота!

Осень жгла свои вечные костры — и молодой послушник невольно залюбовался этим зрелищем, на время забыв об ивовой корзине с недостиранным бельем. Так бы он, наверное, мог стоять довольно долго, но приближающийся перестук копыт по гравию вывел его из состояния восторженной созерцательности.

Послушник мотнул головой, словно избавляясь от назойливого насекомого, — и вновь принялся за работу, старательно полоща в ручье, оттирая песком, вновь прополаскивая и выкручивая одну вещь за другой.

Топот приблизился.

Из-за поворота показалась тележка о двух колесах, влекомая упитанным осликом. В тележке, под оранжевым зонтом с торчащими во все стороны краями спиц, восседал толстяк, облаченный в парадные одеяния. Даже оплечье, накинутое поверх рясы цвета шафрана — такие оплечья меж бритоголовыми именуются «кэса», — было едва ли не щегольски украшено тройным шнуром.

Бонза Хага, один из священников храма Кокодзи.

«Небось свадебный обряд провести пригласили, вот он и вырядился павлином, — подумал послушник, мельком взглянув на бонзу. — А заночует, вне сомнений, в обители при храме Дзюни-сама — там всегда собираются такие же чревоугодники и развратники, как и сам Хага!»

И наклонился еще ниже, чтобы толстяк в повозке не углядел его лица.

Не то чтобы послушник шарахался от женщин или не любил вкусно поесть, предпочитая сушеных цикад лакомому сугияки — мясу, поджаренному особым образом в ящичке из ароматной криптомерии. Просто, принимая послух, он представлял себе жизнь священников несколько иначе…

Углядев занятого стиркой послушника, бонза придержал поводья, и ослик охотно остановился.

— Закончишь стирать — не забудь подмести в храме и заменить свечи перед Буддой Амидой! — строго напомнил Хага, ощупывая взглядом склонившуюся над ручьем фигуру.

Послушник, обернувшись, молча поклонился. Бонза еще раз оглядел его с ног до головы; не удержался, снова наскоро обшарил липкими глазками, прикусил губу. Хлестнул ослика вожжами — пожалуй, сильнее, чем следовало бы. Ослик недовольно взбрыкнул, однако тронулся с места и затрусил дальше, увлекая за собой повозку с толстым бонзой.

Священник не видел, как мгновенно затвердело, пошло трещинами преждевременных морщин лицо послушника, обращенное ему вслед. Так ветер гонит рябь по осеннему озеру, нахлобучивает волну на волну — и вот: стихли порывы, ушла хмурая зыбь, постепенно возвращая озерной глади прежнее спокойствие.

Чужие похоть, высокомерие и досада, запертые до поры в темнице обстоятельств, с неохотой отступили.

На время.

Послушник глубоко вздохнул, ожесточенно выкрутил холщовую рубаху, словно вымещая на ней зло; бросил рубаху в корзину.

И почти сразу надтреснутый звук гонга возвестил о приближении вечерней трапезы.

…Мотоеси подхватил корзину с мокрым бельем и споро зашагал по направлению к общей трапезной.

Впрочем, уже почти два года, как никто не называл его старым именем: приняв послух в «Озерной обители» — храме Кокодзи близ окраины Сакаи, — юноша получил новое имя.

Ваби — «Возвышенное одиночество».

О, если бы это имя еще и оказалось пророческим!..

2

К трапезной, дробно стуча деревянными гэта, спешило все население маленькой обители: двое бонз (настоятель храма небось был уже внутри, а Хага уехал в город), троица служек (двое — совсем еще юнцы, третий же, напротив, почтенного вида старец) и послушники: Мотоеси (вернее, теперь — Ваби) со своим одногодком по имени Сокусин.

К трапезе «Опоры Закона» спешили так, как никогда не спешили на молитву, медитацию или прополку сорняков на огородах.