Баллада о кулаке (сборник), стр. 154

Сипенье уговаривало, бас не соглашался.

Согласился.

И крылья захлопали вновь, удаляясь.

* * *

Пока сонный тэнгу летал к логову О-Цую за одеждой нынешнего гостя, не захотевшего стать жертвой, и потом — обратно, Хякума Ямамба заставляла вконец ошалевшего юношу бегать вокруг костра.

Застынет ведь, дурачок… а вот и отвар готов, вскипел пеной.

Старуха с лицом, похожим на маску «Горной ведьмы», уже видела, кого привел к ней шустрый каппа.

«День лунных яств» близился к завершению.

2

…юноша согрелся.

Запоздалый озноб угомонился наконец, перестал лезть за пазуху пальцами из липкого льда; зубы сперва выстукивали мелкую дробь, потом просто раз от разу смыкались в спазме, прикусывая кончик языка, — а вот барабанчики устали стучать, и лишь посвистывает тихонько флейта заложенного носа.

Тише.

Еще тише.

— Хлебни-ка!.. Да бери, бери, у нас этого добра навалом…

В руки ткнулась чашка с еще теплым хито-е-саке — мутным, приготовленным на скорую руку «саке одной ночи», вместо очистки настоянном за неделю на корнях ириса. Оно быстро ударяло в голову, но и выветривалось столь же быстро, оставляя легкое тепло и желание сделать новый глоток.

Вот и делай, гуляка беспутный… точно что беспутный.

Юноша дернул кадыком, проглатывая терпкую жидкость, и украдкой огляделся по сторонам. Окружающее донельзя напоминало ночь после удачного спектакля: горит костер, постреливая искрами в темноту, холод отступает перед огнем и выпивкой, а вокруг собрались актеры труппы, молчат, отдыхая, многие еще не успели снять костюмы и маски… Конечно, Мотоеси прекрасно знал, что последнее невозможно, — после представления маски в первую очередь отправлялись спать в футляры, а костюмы прятались в сундуки!.. Но сейчас это казалось знанием нелепым, из какой-то другой, давно прожитой жизни.

Да, костюмы и маски.

Старые знакомые.

Вон, напротив, на ободранном чурбачке, сгорбилась Хякума Ямамба, «Горная ведьма». Окаменела лицом, телом, памятью тысячи однообразных перерождений; сейчас, сейчас раздвинутся иссохшие губы, язык оближет их, метнувшись проворней иглы вышивальщицы, и зимняя луна отразит давно знакомое:

Любуясь на белый снег,
По горам кружу я…

Слева от старухи, до половины утонув во мраке, нахохлился поверх циновки мосластый тэнгу. Завернулся в собственные крылья, словно в плащ из перьев, коему нет цены во всех мирах. Это он, взбалмошный летун, принес теплую одежду Мотоеси, забытую юношей в доме призрачной красавицы, — где тэнгу нашел ее, одежду, в той куче мусора, какой стало жилье О-Цую?.. Кто знает?!

Нос, похожий на клюв (или клюв, похожий на нос), навис над дымящейся чашкой, едва не задевая выщербленный край, тонкая пленка затянула черные как смоль глаза… Тэнгу хорошо. За все время он так и не сказал ни единого слова, прихлебывая хмельное, но кажется, что вокруг него вечно длится, не заканчиваясь, знаменитая пьеса «Есицунэ». Сейчас, сейчас тэнгу встанет, рассмеется и примется учить юного героя небывалому, невозможному искусству мечевого боя!..

Вот меч свой обнажил. Мечом вращает,
Взбивая волны. Страшный смерч всклубился.
О, гнев неистовый ему туманит взор
И разум!..

«Вот меч свой обнажил…» — юноша не заметил, что прошептал это вслух, машинально опустив руку на рукоять даренного отцом клинка. Юноша не заметил — но заметил, услышал и прекратил на миг тренькать струнами цитры слепец-музыкант, примостившийся возле молчаливого тэнгу.

Когда час назад Раскидай-Бубен, постукивая клюкой, выбрался из хижины, юноша не удивился появлению спутника Безумного Облака. Кому, как не слепому сказителю, чьи уши оторвал гневный посланец мертвецов, взыскующих песен, находиться здесь, в странном месте и в странное время?

Удивился Мотоеси другому: впервые он видел Раскидай-Бубна без мешка с гадательными принадлежностями.

Словно поймав на себе взгляд молодого актера, безглазый и безухий человек перебрал струны, заставив их страстно вскрикнуть, подобно влюбленной женщине на ложе, и запел, смешно превращая строгий мотив в шалую песнь распутника:

В тенетах причин и следствий
Слепцы блуждают!
Мы ни к чему не привязаны,
Невозмутимо сердце!..

И уж совсем вспенив мелодию пьяным куражом:

Зато в нас — надежный приют
Истинной правды!
Да, в нас — надежный приют
Истинной правды!

Каппа, приведший гостя к ночному костру, прыснул в кулак — и не удержался, захихикал, забулькал, давясь рисовыми клецками. Видать, очень уж любил приземистый водяник такие клецки, сваренные в листе камыша, по пять монов за связку! — что называется, в две глотки жрал… И впрямь в две глотки: Мотоеси следил украдкой, как каппа подносит к щели рта полную кружку, а в осьминожьем клюве, заменяющем каппе нос, висит наготове клецка. Глоток, довольное кряканье — и лакомство ловко заглатывается, когда ртом, а когда и просто клювом, без лишних движений.

Чешуистая кожа каппы играла бликами от костра (а говорят — огня не любят!..), меняя собственный цвет едва ли не каждую секунду — кармин, охра, голубизна стали, багрец…

Пьес про капп Мотоеси не знал, но мало ли чего он не знал?! — да и долго ли на ходу представить-сочинить: вот скользкий весельчак подпрыгивает, уперев в бока ладони с перепонками меж пальцев, вот он голосит на всю ночь:

Ведь я не мальчик с челкой,
На все услуги годный. Не таков!
Вы видите мой лоб?
Как выбрит он?!
Я сам себе главарь!
Подстилкой не бывал я — и не буду…

Каппа прокашлялся и вновь потянулся за очередной порцией клецок. Но жабья лапа оказалась коротковата, и юноша подал водянику непочатую связку целиком.

Благодарности, впрочем, не дождался.

И еще: маячил в отдалении, на самой границе света и тьмы, зыбкий силуэт, стрелял глазами сторожкой оленихи, но приблизиться боялся. «Я не сержусь, О-Цую. — Больше всего на свете Мотоеси хотелось, чтобы его мысли выплеснулись наружу, достигли этой голодной прелести, несчастного, неуспокоенного создания; хотелось, а не выходило. — Я не сержусь, я понимаю… или нет: ничего я не понимаю, но гнева нет в моей душе…»

В душе перекликалась эхом гулкая пустота.

Спокойная, теплая…

«Я дома, — неожиданно явились слова. — Я дома, вокруг свои, свои на самом деле, а не велением случая… я дома…»

— Это неправда, — тихо, словно извиняясь, сказала старуха, покашливая в кулак. — Ты еще не дома. Ты еще не осознал до конца, что ты нопэрапон. Понимаешь, мальчик…

В этом «мальчик…», произнесенном вслух Хякумой Ямамбой, был аромат «саке одной ночи»: свежесть корней ириса и резкость бурлящего сусла.

Одновременно.

— Понимаю, матушка. Я все понимаю…

— Замолчи и слушай. Ты думал, мы должны разорвать тебя в клочья за убийство одной из нас? Ты неправильно думал. Когда сюда, в Сакаи, пришла весть о том, что в провинции Касуга погибла молодая нопэрапон, никто из подобных нам не удивился. «Безликие», как и «Икроглазики», часто умирают насильственной смертью, — гораздо чаще, чем каппы, тэнгу или даже Рокуро-Куби, «Сорвиголовы». Чем ближе ты к роду человеческому, тем чаще… нет, мы не удивились.

— «Икроглазики»?!