Баллада о кулаке (сборник), стр. 114

Юноша очнулся.

— Глядите: вернется ваш старший братец, браниться станет!

— Я не еду. — Мотоеси взглянул на толстячка и увидел: изумление весенним половодьем заливает розовое личико костюмера. — Я остаюсь в Киото, с отцом.

Толстячок мигнул, шмыгнул носом, похожим на спелую сливу.

— А-а-а… это конечно. Сыновний долг превыше всего! И то верно: мастер-наставник уже в летах, годы на плечах, как снег на иве… Вы оставайтесь, молодой господин, вы берегите отца-то, пуще жизни берегите, такие люди раз в тысячу лет рождаются! А мы деньжат подзаработаем и вышлем, мы уж расстараемся, в лепешку разобьемся…

Он говорил что-то еще, шумно сморкаясь в цветной платок, но Мотоеси его не слушал.

Юноша знал: рядом с отцом его удерживает не только — и главное, не столько — сыновний долг. Отец молчаливо одобрил бы любой выбор младшего сына. Уехал бы — одобрил; остался бы — одобрил. Мотоеси было страшно признаться самому себе: он не нужен труппе. Он, бездарность, позор семьи, будет только обузой. На сцену его станут выпускать из милости, позволяя в антрактах пересказывать опоздавшим или тугим на ухо зрителям краткое содержание пьесы. Брат время от времени позволит себе изречь скупую похвалу, вкус которой горше полыни, а прочие актеры (да что там актеры — костюмеры! музыканты! служки!) станут понимающе переглядываться за спиной.

Брат брата не выдаст.

Из уважения к имени Будды Лицедеев, из уважения к славной семейной традиции…

— Что с вами, молодой господин?! Вы плачете?!

— Пыль, — хрипло отозвался Мотоеси, отворачиваясь от толстячка, от его обидного сочувствия. — Пыль… глаза ест…

К счастью, носильщики сейчас как раз выволакивали из кладовой сундук с одеждой, и костюмер мигом забыл о юноше, бросившись следить за погрузкой.

Юноша отошел в сторону и присел на скамеечку близ фонтана.

Маленького, даже можно сказать — крохотного фонтанчика: рыба, встав на хвост, плюется тоненькой струйкой.

Он, младший сын Будды Лицедеев, бесполезней этой рыбы. Она хоть прохладу дает. А он… отец, небось благодарить станет, обнимет, скажет: «Ты — моя опора в старости!» Отец все понимает. Кроме одного, о чем старому Дзэами не ведать во веки веков: после убийства нопэрапон юноша до одури, до тошноты боялся выхода на сцену. Сесть в «Зеркальной комнате», взять в руки маску, вглядеться в деревянный, лакированный лик, пытаясь проникнуть в глубину образа, в святая святых придуманной личности, перед тем как сделать маску лицом и выйти к публике…

Не-е-ет!

Никогда.

В каждой маске Мотоеси виделся гладкий пузырь.

Безликое лицо.

Та страшная маска бывшей «Горной ведьмы», память о бойне на кладбище Касуга, которую юноша прятал ото всех на дне личного сундучка, под грудой хлама и старых кимоно.

Вот и сейчас: посмертная память о нопэрапон так отчетливо встала перед внутренним взором, что Мотоеси машинально зажмурился. Глупо, конечно, глупо и стыдно, но и впрямь померещилось: видение — это явь, истинная реальность; закрой глаза — и исчезнет. Нет, осталось. Глаза души нелегко закрыть, подобно глазам тела. Более того, жуткая скорлупа вдруг пошла ветвистыми трещинами, вспучилась местами, размягчаясь куском воска, подогретым на огне свечки…

Что за блажь?

Сгинь! Пропади…

Не слышит… не хочет.

Нижний разлом оброс пухлой мякотью губ, почти сразу сложившихся в брезгливую полуулыбку, еще ниже выпятился костистый подбородок, нос с горбинкой навис над щеточкой усов — и под прорезями— глазницами залегли мешки, щедро расцвеченные сизыми прожилками вен.

На юношу смотрела маска чиновника.

Чиновника пятого ранга, того самого, что явился с указом сегуна к опальным актерам.

— Кто… кто ты такой?!

Белые губы Мотоеси прошептали это беззвучно, одним намеком на вопрос, столь же бессмысленный для самого юноши, как и для любого, попытавшегося подслушать этот шепот.

Вместо ответа маска чиновника, в которую превратился призрак нопэрапон, надвинулась вплотную. Юноше показалось, что кожу лица охватила влажная прохлада — так перед тем, как надеть маску, лицо покрывают тонкой тканью, смоченной и потом тщательно отжатой. Прохлада мигом просочилась внутрь, в самое сердце, деревянные черты лжечиновника налипли Мотоеси на щеки, ресницы, переносицу, губы… легче пушинки, осенних паутинок, когда невесомые нити слюдой носятся в прозрачном воздухе.

Снова перед глазами (внутренними? внешними?!) проступило лицо чиновника — ложное? подлинное?!

Одновременно с этим отчаяние и горечь покинули душу Мотоеси. Совсем. Вместо них властно воцарилось презрение, презрение высшего к низшему, ловчего сокола к жирной утке. Ничтожество всегда остается ничтожеством, в какие бы яркие личины оно ни рядилось, и добродетель всегда, рано или поздно, бывает вознаграждена, а порок — наказан. Это закон. Это незыблемость, фундамент, который не расшатать мерзким людишкам, полагающим себя пупком великой Аматэрасу, а всех остальных — засохшим дерьмом на краю выгребной ямы. Истинный человек не дает своим чувствам прорываться наружу, на потребу зевак, но скрытое всегда становится явным, и внутри каждый сам себе — сегун и государь. Власть доставляет удовольствие, власть над собой, власть над другими, будь она выражена силой духа или указом сегуната…

Что?!

Юноша вскочил, снова сел, нервно комкая в пальцах край пояса. Странное состояние ушло, улетучилось рассветным маревом под лучами солнца, кожу лица теперь немилосердно жгло, словно Мотоеси обгорел под жаркими поцелуями светила. Юноша поднес руки к лицу, ощупал нос, уголки рта… гладко выбритую верхнюю губу…

В волнении он даже не обратил внимания, что чиновник пятого ранга уже несколько минут смотрит на него, и только на него.

Смотрит зло, раздраженно, не пытаясь скрыть своих чувств.

Чиновники так не смотрят на опальных актеришек; так смотрят равные на равных, перед тем как произнести оскорбление.

Нет, юноша этого не видел, и хорошо, что не видел.

Туча не громыхнула молнией.

Чиновник поправил шапку тем же нервным движением, каким Мотоеси секунду назад дергал свой пояс, и быстрым шагом направился к экипажу. Неподобающе быстрым шагом. Слуги и скороходы из свиты помогли ему подняться в плетеный, богато украшенный кузов на двух больших колесах; погонщик, встав у передка, хлестнул тяглового быка — и процессия тронулась.

Вообще-то быка полагалось распрячь по приезде, но кто мог знать, что чиновник решит задержаться, поглазеть на сборы?.. Думали — возвестит и уедет…

Боковые занавески на миг раздвинулись, из-за них высунулось лицо чиновника. Раздраженный взгляд нащупал стройного юношу у фонтана, полоснул по младшему сыну великого Дзэами наотмашь, будто острый клинок; и занавески вновь сошлись — одна даже порвалась от рывка.

Мотоеси смотрел вслед вестнику беды, часто-часто моргая.

Пыль… глаза ест…

Пыль.

Все — пыль.

Отчего-то казалось: не лицо уважаемого посланца сегуна скрывается за занавесками — маска прячется на дно сундука, тонет под ветошью и хламом, медленно превращаясь в прежний гладкий пузырь.

2

Монах явился позже, когда повозки с актерским скарбом уже выехали из ворот и вереницей потянулись прочь.

К воротам Бисямон.

Безумное Облако, как и в прошлый раз, был не один. Следом за приятелем, отстав на полшага, тащился слепой гадатель, уцепившись правой рукой за ножны старого знакомого — красного меча-дурилки, который по-прежнему лежал на плече монаха. В левой руке Раскидай-Бубен тащил мешок с гадательными принадлежностями; за спиной старика болталась цитра-тринадцатиструнка в чехле из потертой кожи.

Но и это еще не все: рядом с монахом и слепцом шел старший брат Мотомаса.

У самых ворот он обогнал попутчиков, коснувшись ладонью воротного столба, и торопливо вбежал в дом, к отцу, кивнув по дороге юноше.

Сам же Безумное Облако встал как раз посреди ворот, вскинул к небу свой меч, едва не снеся верхнюю балку, — кстати, нимало не заботясь, устоит при этом бедолага слепец или позорно шлепнется наземь, — и провозгласил во всеуслышанье: