Коварство и честь, стр. 8

— Спасителями Франции, — рассеянно пробормотала она.

— Одно-единственное слово и раньше имело силу властвовать над толпой! То же самое может произойти и сегодня вечером.

— Да, — кивнула она. — Эти бедные дети верят в силу своего ораторского искусства.

— А ты не веришь?

— Я думаю, что ты, Бертран, возможно, проговорился о своих планах Терезе Кабаррюс, так что это место будет кишеть шпионами Робеспьера, и тебя и детей наверняка узнают, схватят, потащат в тюрьму, а потом на гильотину! О мой Бог! — добавила она душераздирающим шепотом. — А я бессильна сделать что-то. Мне остается молча взирать, как ты торопишь их и свою гибель, а потом последовать за тобой на казнь, оставив маму погибать в нужде и тоске.

— Какая же ты пессимистка, вечная пессимистка, Регина, — деланно рассмеялся Бертран и, в свою очередь, встал. — Не многого же мы добились в этот вечер, — горько добавил он. — Одни пустые разговоры.

Больше она ничего не сказала. Ледяные клешни стиснули сердце. Нет, не только сердце, но и мозг, и все существо. Как она ни пыталась, все же не могла принять планы Бертрана. Он был так ими поглощен, что она чувствовала себя чужой и ненужной ему, словно он навеки закрыл для нее свое сердце.

Невыразимая горечь наполнила ее душу. Она ненавидела Терезу Кабаррюс, поймавшую Бертрана в свои сети. Но хуже всего было то, что Регина ей не доверяла. В этот момент она бы с радостью отдала жизнь, чтобы оградить Бертрана от влияния этой женщины, вырвать из той сумасбродной организации, которая называла себя «Фаталистами», куда он заманил Жозефину и Жака.

Она молча спустилась с маленького церковного крыльца, привычного места их встреч, где они провели столько счастливых часов. Перед тем как свернуть на улицу, она оглянулась, словно пытаясь разглядеть в темноте те благополучные картины прошлого. Но мрак не дал ответа на приглушенный вздох девушки, и она молча последовала за Бертраном.

Менее чем через пять минут после того, как Бертран и Регина спустились с крыльца, тяжелая дубовая дверь церкви осторожно приоткрылась. Хорошо смазанные петли не скрипнули. На крыльце появилась мужская фигура, едва различимая во мраке. Мужчина так же бесшумно прикрыл дверь.

Вскоре тяжеловесная фигура незнакомца уже двигалась по улице Сент-Антуан, стертые каблуки глухо стучали по булыжникам. В этот час прохожих было совсем мало, и мужчина продолжал идти своей странной шаркающей походкой, пока не достиг ворот Сент-Антуан. Городские ворота все еще были открыты, поскольку церковные часы квартала только что пробили восемь. Сержант, охранявший ворота, не обратил особого внимания на нищего бродягу. Он и сторожившие ворота с полдюжины солдат Национальной гвардии заметили, что одинокий странник чем-то угнетен, а услышав хриплый свистящий кашель, один из солдат мрачно пошутил:

— Вижу, этот человек не станет слишком уж затруднять мамочку-гильотину.

Все дружно посмотрели вслед согбенному великану, который явно направлялся в сторону улицы Ла-Планшетт.

Глава 5

Подлость торжествует

Ужины Братства пользовались огромным успехом и были изобретением Робеспьера, тем более что погода этой ранней весной стояла изумительно теплая. В такие прекрасные апрельские ночи весь Париж выходил на улицы. Семьи словно отдыхали после ежедневных созерцаний зловещей тележки, везущей на гильотину врагов народа, заговорщиков против свободы. Мать семейства несет корзинку, наполненную теми скудными припасами, которые смогла сэкономить за день от завтрака и обеда. Рядом вышагивает отец, таща за руку младшего. Последний уже не такой пухленький и розовый, какими были братья и сестры в его возрасте, потому что продукты дороги и достать их трудно. Молока нет вообще. Зато малыш выглядит настоящим мужчиной, пусть босым и голоногим, зато с красным колпачком на давно не мытых волосах. Он прижимает к тощей грудке маленькую игрушечную гильотину, последний крик детской моды, настоящую гильотину, с ножом и блоками, выкрашенную ярко-алым цветом.

Сент-Оноре — очень узкая и не слишком подходящая для развлечений на открытом воздухе улица, но здешние братские ужины чрезвычайно популярны, потому что на этой улице находится дом Робеспьера. Здесь, как и везде в городе, расставлены огромные жаровни, чтобы женщины смогли приготовить принесенную с собой снедь. По мостовой тянется ряд столов, без скатертей, с не особенно чистыми столешницами, но тем не менее вид у столов живописный: смоляные факелы, сальные свечи или старые конюшенные фонари бросают на столы оранжевые языки пламени, подрагивающего на ветру, оживляя убогое убранство столов с их оловянными кружками и тарелками, ножами с роговыми ручками и железными ложками…

Островки света от факелов и фонарей лишь подчеркивают окружающую тьму, особенно глубокую под выступающими балконами и навесами дверей, тщательно закрытых и запертых на ночь, и бросают отблески на красные колпаки и трехцветные кокарды, на осунувшиеся грязные лица и грубые ладони.

Здесь собрались парижские рабочие, пролетарии, верные слуги государства, которых вполне можно было назвать рабами, хотя сами они считали себя людьми свободными. Они вынуждены были заниматься тяжелым трудом не только для того, чтобы совсем уж не голодать, но прежде всего повинуясь декрету комитетов, которые решают, как, когда и в каком виде нации требуются рабочие руки. Не мозги, а именно рабочие руки ее граждан. Мозги требовались только от тех, кто заседал в Конвенте или комитетах.

— Государству наука ни к чему, — было мрачно сказано великому химику Лавуазье, когда он умолял на несколько дней отложить казнь, чтобы закончить крайне важные эксперименты.

Зато возчики и разносчики угля считались полезными гражданами государства, как, впрочем, и кузнецы, оружейники, швеи, делающие все, чтобы одеть и накормить национальную армию, защитников священной французской земли. Для них, этих честных, трудолюбивых детей Франции, и устраивались братские ужины. Но не только для них.

Были здесь и «вязальщицы», которые по приказу государства сидели у подножия эшафота, окруженные семьями и детьми, и вязали, и вязали, одновременно глумясь над идущими к гильотине осужденными: стариками, молодыми женщинами, даже детьми. Были и публичные оскорбители, в основном тоже женщины, которым платили за то, чтобы они выли и богохульствовали, когда мимо проезжают тележки смерти. Были здесь и костоломы, вооруженные утяжеленными свинцом дубинками, они служили телохранителями священной особы Робеспьера. Потом шли члены «Сосьете революсьонер» (Общества революционеров), набранные из отбросов общества, нищих и деградировавших обитателей этого великого города, и, наконец — о ужас и позор! — «Анфан руж», «Красные дети», которые кричали «Смерть!» и «На фонарь!» — маленькие тщеславные отпрыски республики. И они тоже присутствовали на братских ужинах, устроенных для всего этого пестрого общества. Ибо их тоже необходимо было веселить и развлекать, чтобы они не собирались стайками, не пришли к заключению, что более несчастны, более заброшенны, более презираемы, чем в дни монархического угнетения.

Итак, в эти теплые апрельские вечера все эти люди собирались на открытом воздухе за скудными ужинами, приказом государства объявленными «братскими». На этих ужинах предстояло брататься вору и честному человеку, трезвеннику и бездомному бродяге. И помочь друг другу забыть жалкое существование, голод, рабство, ежедневную борьбу за выживание в предвкушении запаздывавшего золотого века.

За столами даже слышались смех и шутки, правда, довольно мрачные. Сам весенний воздух был пьянящим, кружившим головы молодых. Кое-кто даже украдкой целовался в тени. Наиболее горячие отдавались друг другу, и тогда над ними мелькал призрак истинного счастья.

Еды было совсем мало. Каждая семья приносила свою. Две-три селедки с нарезанным луком, сбрызнутые уксусом, или несколько вареных ягод чернослива, или суп из бобов и чечевицы.