Медный кувшин старика Хоттабыча, стр. 2

«Чего я, дурак, сразу такую крупную сумму объявил?! За тысячу фунтов они точно проверят, надо было пo чуть-чуть. Спалюсь на фиг. С ума уже сошел с этим восточным колоритом. Тысяча и одна ночь — выпендриваться надо меньше».

От обиды он выключил компьютер кнопкой, не дожидаясь выхода из Windows, посидел с минуту, тупо глядя в погасший монитор, и только теперь ощутил невероятную усталость — вторая ночь без сна! Не раздеваясь, он плюхнулся на промятую бабушкину тахту, повернулся на бок и заснул, даже не успев закрыть глаза. Конечными звуками расползающейся реальности были затихающие в голове сигналы точного времени из громкой соседской советской радиоточки.

«Как это время может быть точным, если оно все время меняется?» — шевельнулась в полусонном мозгу вялая мысль.

Последний — шестой — длинный сигнал он уже не услышал.

В Москве было ровно три часа дня.

Краткое содержание этой главы

Неизвестный бледный молодой москвич пытается купить через Интернет какой-нибудь старинный предмет на аукционе в Лондоне. При этом он совершенно не собирается платить за него живые деньги, пусть даже и виртуально. Один за другим мимо его пустых рук уплывают древние вещи, пока наконец на лоте с помятым медным кувшином им не овладевает сон.

Глава первая,

в которой читатель близко знакомится с главными героями, имена которых раскрывает автор, но пока еще не понятно, для чего

В Москве было ровно три часа дня, если верить сигналам точного времени.

Здесь все, кажется, понятно: Москва — это временное место действия этой истории, а главное основное время действия — прошедшее, хотя два остальных основных времени, а также несколько вспомогательных являются не только пространством данного текста, но и областью происхождения его событий.

Поэтому неудивительно, что настоящее имя Джинна было Гена Рыжов. Хотя можно сказать, что настоящее имя Гены Рыжова было Джинн.

Виртуальный «ник» — погоняло, под которым Гена существовал в мире Интернета, было выбрано и опробовано, когда Гена стал уже вполне формирующейся личностью, в отличие от его паспортного прозвища, выбранного родителями Гены не для самого Гены, а для своих представлений о том, каким Гена должен быть в этой жизни.

Каждый несет крест несовершенностей и свершений детей своих бабушек-дедушек и их самих, и имена — еще не самые тяжкие долги этого наследства.

«Гена — это от слова Гений, — говорил много лет назад молодой еще тогда папа Гены очень и очень молодой маме Гены, нежно откладывая в сторону желтый изгиб гитары, чтобы обнять будущую жену. — Наш сын будет гением».

Правда, в тот раз никакого сына не получилось. Перегруженная студенческой картошкой конца шестидесятых, мама подарила нерожденного солдата афганской войны прорве бескрайних полей отчизны на третьей неделе его подготовки к жизни на сырой земле. Второй сын, которому по наследству полагалось имя первого, появился на свет через несколько лет, однако, будучи прирожденным диссидентом, почти сразу задохнулся в парах гниющей государственности, выраженной физически в антисанитарной небрежности медперсонала. Чтобы уберечься врачам от разбирательств и наказаний, он был несправедливо зачислен ими в статистику мертворожденных, масса которых удерживала детскую смертность коммунизма от превосходства над лидерством Африки.

Гена был третьим и, наученный на ошибках бескомпромиссного опыта старших братьев, сумел остаться жить во второй половине семидесятых, а потом и дальше. При этом ему на вырост досталось имя старшего брата, а свое — по святцам Иван — он тогда недополучил, потому что крещен родителями не был.

Крестила его перед самой своей смертью двоюродная бабушка по маме.

Ранним ленинградским утром, когда спала мама, устав от экскурсионных прогулок с сыном в блеклую летнюю ночь, его, полуспящего, осторожно и секретно подняла бабушка и, не дав опомниться, вывела из тесной коммунальной комнатки прочь — в какую-то церковь, попутно объясняя лишь, что таков был наказ родных Гене родителей мамы перед тем, как им сгинуть на вечные «десять лет без права переписки».

«А разве не на войне они погибли?» — пробормотал тогда полусонный вопрос Гена. «На войне, на войне — за правду погибли», — уточнила двоюродная бабушка и заплакала. (Сама она осталась жить лишь тем, что преподавала математику в сельской казахской школе, а в родной город с трудом дезертировала, когда до нее докатилась полномасштабная советская власть и целину объявили полем боя.)

В церкви имя Гене оставили прежнее, а смутно запомнившийся обряд и батюшка сохранились лишь объяснением греческих корней имени: род, некто, начинающий род, ветка от дерева, дающая роду рождение и потому для других родов — уродливое юродство. Новый тем, что другой, не такой, как все. Такая трактовка имени и гениальности Гене не понравилась, и он похоронил ее в себе навсегда, стремясь по возможности незаметно соответствовать обществу.

Однако для одноклассников Гены этимологические глубины его имени оказались недоступны, и второе, школьное, имя (ну хорошо, прозвище) Джинна было Крокодил, по аналогии с героем мультфильма про Чебурашку. Сколько ни бился Гена-Крокодил, пытаясь объяснить истинное значение своего имени и себя, перед лицом своих товарищей он бы так навсегда и остался Крокодилом, если бы не случай, за которым потянулось его другое имя.

То ли в поисках талантов в толпе учащихся, то ли просто для всеобщего развития Гену привлекла в школьный театр пионервожатая — абитуриентка ГИТИСа.

Абитуриентка ГИТИСа долго рассказывала про то, как сужается и расширяется пространство для человека на сцене, про энергетику из зрительного зала и в зал и про то, как надо актеру правильно отдавать свое физическое тело живым людям из миров литературных образов и героев, чтобы те осязаемо жили на сцене в чужих телах.

А потом стали ставить адаптированные для школьной сцены фрагменты сказок. Гене выпало играть старика Хоттабыча из одноименной советской истории. Почудилась пионервожатой в Гене древняя наивная мудрость — морщины и борода ему были как удачная рама к картине. К тому же Гена ловко копировал восточный акцент.

По замыслу постановщицы, ребенок-старик должен был начало представления провести в картонной коробке от телевизора «Горизонт», а в момент кульминационного своего появления — при припотушенном свете и притихшем в дыму актовом зале — разодрать внезапно в клочья коробку, создавая мистический грохот, и предстать перед изумленными актерами и восторженными аплодисментами публики как бы из ниоткуда.

Как наиболее простую часть представления, это внезапное волшебство не репетировали. К тому же коробка в эпоху всеобщего дефицита была только одна, и на предварительных прогонах Гена просто выскакивал из нее, как черт из табакерки. Коробку при этом не закрывали.

Настал вечер показа. Густо замазанного морщинами Гену обклеили ватой бороды, засадили в коробку, коробку закрыли, перевернули вместе с Геной, замаскировали под прикроватную тумбочку, поставили сверху вазу с цветами и оставили в таком подготовленном виде для спектакля.

Спектакль начался не сразу: перед собравшимися праздными школьниками и их радостными родителями сначала неожиданно выступил про госприемку и ускорение нежданный почетный гость из районо, а потом директор школы — с экспромтом ответной речи. За это время скрюченный Гена надышал в картонную темноту духоты, стараясь не шевелиться. В коробке стало жарко, детский пот разъедал плотный грим, и в тесноте тело затекло до боли. С началом представления Гена несколько приободрился, грозно и торжественно повторяя про себя слова: «Я великий джинн Гассан Аббдурахман-ибн-Хоттаб», — пытаясь заученным текстом убедить себя, что он — вовсе не маленький изломанный ребенок в мрачной темнице из-под морально устаревшего телевизора. По системе Станиславского.

Дошло наконец до дела. На сцене распечатали сосуд, и погас свет. Дым, со скандалом разрешенный завучем, прикрыл декорации, и Гена рванулся из коробки. Упала маскировочная ваза с подлинной — для правдоподобности — водой, съехала — от усердия — фальшивая чалма и половина бороды, но коробка не поддалась. То ли духота лишила ребенка последних сил тела, плененного подкожными внутримышечными мурашками, то ли коробка оказалась много прочнее, чем ожидалось, но Гена не только не мог разорвать ее, но и просто выбраться наружу. Побившись в ней некоторое время, как рыба в тесном аквариуме, лишенном вод, Гена обессилел и затих. К нему конечно же через некоторое время побежали и, прервав спектакль, вырвали его наружу, отковыряв отверткой стальные скрепки картона. Оказавшись из пустой коробочной тьмы в ослепительно плотном белом свете софитов, за которым пряталась толпа подкошенных добродушным, без улюлюканий, хохотом зрителей, — в мокрых цветных пижамных штанах, в распущенном на голове белом вафельном полотенце, с лицом в заляпанных расплавленным гримом клочьях ваты и покрытом рытвинами следов слез и размазанными морщинами, — он жалобно пробормотал, глотая обиду: