Скиппи умирает, стр. 64

— Вот и я думаю: ты просто завидуешь моему навороченному новому телефону, в котором есть и фотоаппарат, и MP3-плеер!

— Марио! Если ты не понимаешь, почему твои родители подарили тебе этот дурацкий телефон, значит, ты еще тупее, чем я думал. Слушай, ну ты сам подумай: они тебя оставляют здесь на все каникулы — а потом дарят тебе какую-то дрянную пластмассовую штуковину, чтобы с тобой можно было разговаривать и при этом не видеть тебя лицом к лицу. Да они не могли бы более ясно сказать “Мы тебя не любим!”, если бы даже вычертили эти слова дымом от самолета над полем для регби!

— Много ты понимаешь! Мои родители очень даже меня любят.

— Да? А почему тогда они оставили тебя здесь на время каникул?

— Они мне точно не объяснили, но они специально подчеркнули, что это не потому, что они меня не любят. Я знаю, потому что я сам задал им именно этот вопрос.

— И что они ответили? Сказали, что это поможет закалить характер, да?

На лице Марио вдруг появляется затравленное выражение.

— Пойми, Марио: единственная причина, почему мы все находимся здесь, — это то, что наши родители больше не хотят, чтобы у них под ногами путались вонючие подростки, уже совсем непохожие на прежних симпатичных детишек!

Скиппи оборачивается и спрашивает:

— Что бы вы сказали: “Привет!” или “Эй!”? В разговоре с девушкой?

— Я бы сказал: “Надевай защитный шлем, знойная милашка, потому что сейчас тебя ждет быстрая езда!”

— Я бы сказал: “Пожалуйста, не слушай моего друга — родители много раз роняли его головой об пол, потому что они не любят его”.

“У Эда” полно светловолосых девчонок в юбках из шотландки (форма Сент-Бриджид), но Лори там нет, и столик, за которым они сидели в тот вечер, занят сейчас другой парочкой, не ведающей о недавней истории этого столика. Зато в дальнем конце ресторана они находят Рупрехта: он сидит, обложившись книжками по математике.

— Ну, как успехи? — спрашивает он.

— Написал букву “П”, — отвечает Скиппи.

— “П”, — задумчиво повторяет Рупрехт, — “П”.

— А что, если отправить ей хайку? Это же совсем другое дело, — говорит Джефф, почти себе под нос. — Лори, твои глаза… твои большие зеленые глаза…

— А может, загадать ей загадку? — предлагает Рупрехт.

— Загадку?

— Ну да — загадка всегда привлекает внимание. Например, про твое имя. Вместо “Это Скиппи” ты можешь сказать: “Кто я? Над веревкой или Под Ней. Пропусти мое имя — и ты найдешь отгадку”. Что-нибудь в этом роде.

— Что?

— Что это все значит, черт возьми?

— Рупрехт, да ты хоть когда-нибудь с девушками общался?

— Глаза Лорелеи, — выпаливает Джефф, — грустные изумруды — вот мои звезды!

Все умолкают и таращатся на Джеффа.

— Это хайку, — объясняет он.

Рупрехт тихонько повторяет:

Глаза Лорелеи
Грустные изумруды
Вот мои звезды.

— Семнадцать слогов, — объявляет он.

— Ну и ну, Джефф! Очень красиво получилось!

— Да ну, пустяк, просто само собой сочинилось, — отмахивается Джефф.

— Ну вот видишь! Это я и имел в виду, когда говорил про что-нибудь энергичное, — поясняет Марио Скиппи. — Хайку вроде этого — считай, прямой экспресс в Сексвилль.

— Ну да, и Джефф прочитает его на твоих похоронах — после того как Карл убьет тебя! — фыркает Деннис.

Однако гремучая смесь из японской поэзии и шоколадных пончиков отгоняет прочь любые опасения, и Скиппи спешит поскорее набрать текст сообщения, пока никто не передумал.

С самой дискотеки Рупрехт вел себя странно. Если верить Марио, который тоже оставался в школе в течение всех каникул, он проводил все время в своей лаборатории. Занятия возобновились, но его по-прежнему нигде не видно. По утрам и во время обеденного перерыва он минует столовую, с рассеянным видом идет по коридору, пыхтя и отдуваясь, роняя листки бумаги, прямиком в цокольный этаж; на уроках же он постоянно тянет руку и задает мудреные вопросы, которых никто не понимает: с Лерчем разглагольствует о римановом пространстве, мистера Фарли донимает планковской энергией, а на уроке религии — что удивительнее всего — спрашивает брата Джонаса, являлся ли Бог Богом во всех вселенных или “только в этой Вселенной”.

Потеря аппетита, бессонница, странное поведение: если бы товарищи знали Рупрехта не так хорошо, пожалуй, решили бы, что он влюбился — как его сосед по комнате. Но они его знали хорошо и пришли к выводу, что, скорее всего, это как-то связано с той новой теорией, о которой он с недавних пор так много говорил.

Действительно, Рупрехт обнаружил, что термин “М-теория” содержит ошибку в наименовании. Само слово теория предполагает какую-нибудь гипотезу, какую-то линию расследования, совокупность принципов, или, по крайней мере, хотя бы смутную идею того, вокруг чего она, собственно, построена. А М-теория не предполагает ничего подобного. Это чистая загадка: туманная, таинственная, многогранная сущность, которая бесконечно разрослась, сделавшись больше предмета, который изначально пыталась объяснить. Сталкиваясь с ней, лучшие мировые ученые ощущают себя школьниками — да нет, даже не школьниками, скорее пещерными жителями, первобытными людьми, которые в поисках пищи продираются сквозь джунгли со своими каменными топорами и вдруг натыкаются среди папоротников на пространство-время — огромное и светонепроницаемое. Эта теория запросто проглатывает целые области математики. Сложнейшие уравнения, составленные самыми блестящими умами, которые работали на пределе человеческих возможностей, вдруг оказываются детскими попытками описать ее дальние рубежи, слабыми огоньками, обнажающими лишь самые слабые представления о бескрайних просторах, уходящих вдаль, во тьму. Сколько бы они ни трудились, сущность этой теории — того, что она действительно означает, о чем она говорит, теорией чего, наконец, является, — все это остается сокрытым за непроницаемой буквой М; и хотя каждый ученый мечтает о том, что именно он раскусит загадку, именно он выведет эту теорию, как Кинг-Конга, закованного в цепи, на свет, — но поздно ночью они склоняются отнюдь не к радужным, а скорее к остужающим мыслям о том, что все их усилия лишь питают, закармливают ее знаниями, которые она проглатывает, не подавая ни малейших признаков сытости.

— Но какой от нее вообще толк? — Деннис составляет себе туманное представление и о самой теории, и о Рупрехтовой одержимости, в которой ему видится всего лишь очередной способ самомистификации.

— Ну, мне кажется, этот толк был бы в доскональном объяснении реальности, — хмыкает Рупрехт. — Наверно, именно такой толк от нее был бы.

— Но это же все просто куча математики! Как это может кому-нибудь помочь?

— Математики и так у нас слишком много! — встречает Марио. — Побольше секса, поменьше математики — вот что я скажу.

— Ну да, а если бы так рассуждал Ньютон, у нас не было бы закона тяготения, — замечает Рупрехт. — Если бы Джеймс Кларк заявил: “Побольше секса, поменьше математики” — у нас не было бы электричества. Математика и Вселенная идут рука об руку. Формулы, которые были записаны в одной-единственной тетрадке одним-единственным карандашом, порой преображают целый мир. Вспомните Эйнштейна. E=mc?.

— Ну и что? — говорит Деннис.

— А то, что если бы не вся эта “куча математики”, то мы все до сих пор жили бы в шалашах, в полях и пасли бы овец.

— Ну и хорошо, — возражает Деннис.

— Да? И ты жил бы в мире, где нет ни телефонов, ни DVD, — согласен?

— Да, согласен.

— Тебе бы понравилось попасть в больницу, где бы тебя оперировали без обезболивания, при свечах, а врачи к тому же понятия не имели бы, что у тебя болит, потому что не было бы рентгеновских аппаратов?

— Понравилось бы.

— Да?

— Ну да.

— Ну и ладно!

— Ладно.