Скиппи умирает, стр. 14

— Слушай, фон Минет, посмотри в словаре слово “интересный”.

— А я вот чего не понимаю, — говорит Джефф. — С чего вдруг та первая рыба — ну, та, от которой произошли все сухопутные животные, — однажды решила выйти из моря? Ну, типа, бросить все, что она уже знала, и отправиться куда-то на сушу, где еще не было ни единой живой твари, с кем можно было поговорить? — Он трясет головой. — Да, это была очень храбрая рыба, и мы ей всем обязаны — ведь от нее же пошла потом вся жизнь на суше и все такое? Но, я думаю, ей было очень-очень грустно.

Скиппи не принимает участия в этом разговоре. Похоже, вторую таблетку принимать не стоило. Он чувствует себя как-то странно, вроде бы сонно — но это не та приятная сонливость, которая была раньше: на этот раз она колючая, горячая, с каким-то привкусом во рту. Потом он вспоминает, что следующий урок — религия, и ему делается еще хуже.

В лучшем случае на уроках религии творится просто хаос, но занятия брата Джонаса скорее напоминают цирк, в котором верховодят звери. Брат приехал из Африки и до сих пор никак не может разобраться в том, что тут происходит; в Деннисовом списке “Победителей в соревнованиях по нервным срывам” он обычно в первых строках, наряду с миссис Твэнки (она ведет организацию бизнеса) и отцом Лафтоном, учителем музыки. Заняв свое место, Скиппи замечает, что Морган Беллами, который обычно сидит за соседней партой, сегодня отсутствует. Почему это кажется ему дурным знаком?

— Кому принадлежит мир? — вопрошает брат Джонас. Голос у него тихий, темный и шершавый, как подушечки на собачьих лапах, и фразы, которые он произносит, страстно струятся вверх-вниз, как музыка: их трудно разобрать, но легко над ними смеяться. — Кому Господь обещал мир?

Ответа нет; продолжается всегдашний гул — ученики переговариваются между собой. Но как только брат Джонас отворачивается и начинает писать что-то скрипучим мелом на доске, все выскакивают и принимаются скакать и размахивать руками. Это новый обычай — нечто вроде танца дождя, который исполняется в гробовом молчании, а под конец, когда брат Джонас уже начинает оборачиваться, все садятся за парты, на чужие места, так что, когда он разворачивается к классу лицом, то видит тридцать спокойных и внимательных лиц, терпеливо ждущих, что он скажет, только теперь все ученики сидят в совершенно другом порядке. Мел скрипит и пищит. Вокруг Скиппи кружится и дергается множество тел. Но сам Скиппи остается сидеть. Он вдруг понимает, что прыгать с остальными ему нельзя. Даже глядеть на эти дерганья он не может — в животе у него начинается качка.

Вот брат Джон уже закончил писать, и теперь все судорожно рассаживаются.

— Джастер! — Это Лайонел Боллард, 64 кг креатина и загара, пытается спихнуть его со стула. — Джастер! Шевелись!

Скиппи упрямится, не двигается с места. Брат Джонас снова разворачивается к классу лицом. Он начинает говорить, а потом умолкает, заметив, что что-то не так, но еще не поняв, что именно. Лайонел скрылся за партой сзади, справа; Скиппи чувствует, что он сверлит его глазами.

— Землю унаследуют кроткие, — возвещает брат Джонас, указывая на надпись на доске, постепенно загибающуюся книзу: будто караван букв бредет вниз по холму. — Иногда мы полагаем, что мир принадлежит торговцам, которые могут купить его своими богатствами. Или политикам и судьям, которые решают человеческие судьбы. Но Иисус учит нас, что в конце…

— Дэ-ни-елллл... — начинает тихонько напевать Лайонел. — ДЭ-НИ-елллл…

Скиппи не обращает на него внимания. С задирами лучше всего так — просто не обращать на них внимания, тогда им станет скучно и они оставят тебя в покое. Но главная беда в школе — что им не становится скучно: ведь все остальное им кажется еще скучнее. По доске снова скрипит мел, а мальчишки опять вскакивают и прыгают как бесноватые. Голова у Скиппи кружится волчком. В поле его зрения загораются и гаснут огоньки. Теперь Лайонел совсем близко. “Дэниел, — шепчет он едва слышно, так тихо, что, может быть, Скиппи это только мерещится. — Дэниел…”

Веки у него тяжелеют, но он знает: если их закрыть, появятся эти ужасные кружащиеся ямы, от которых ему станет еще хуже.

— Так давайте спросим себя: а что значит быть кротким? Иисус учит: если кто-нибудь ударит тебя по правой щеке, подставь ему левую. Кроткий человек… Да, Деннис?

— Да, я хотел спросить: а какого размера душа? Ну приблизительно? Я подумал — больше, чем контактная линза, но меньше, чем мяч для гольфа, верно?

— Душа не имеет ни веса, ни размера. Это бестелесное проявление бессмертного мира и самый драгоценный дар Отца Всемогущего. Ну а теперь откройте все свои книги на странице тридцать семь: кроток ли я в повседневной жизни?

— Дэниел… У меня для тебя подарочек, Дэниел… — Лайонел начинает собирать мокроту из глубин горла и булькать ею во рту.

— Кроток ли я в повседневной жизни? Слушаю ли я своих учителей, родителей и духовных наставников? Поступаю ли я… Деннис, твой вопрос как-то связан с темой кротости?

— А можно ли сказать, что Иисус был зомби? Ну, он ведь вернулся из мира мертвецов, верно? Вот я и хочу узнать — можно ли сказать, что он был зомби? Ну, теоретически, правильно ли употреблять такой термин?

По телу Скиппи-зомби струится пот. Он вытирает его, но все напрасно. Любой шум в классе как будто усиливается: Джейсон Райкрофт отбивает карандашом барабанную дробь, Невилл Неллиган шмыгает носом, Мартин Андерсон, Тревор Хикки и еще кто-то все громче издают слитное пчелиное гудение; еще жутко клокочет мокротой Лайонел, а главное — поверх всего этого звучит в голове ужасающее канцерогенное СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧЧ, СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧ, СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧЧ…

Первое, что бросается в глаза посетителю сибрукской учительской, — это засилье бежевого цвета. Бежевые кресла, бежевые занавески, бежевые стены; а если это не бежевый, то цвет буйволовой кожи, или светло-рыжий, или желтовато-коричневый, или соломенный. Кажется, у греков или еще у кого-то бежевый — цвет смерти? Говард в этом убежден; даже если это не так, то должно быть именно так.

Вот уже три года как он может назвать себя регулярным посетителем этой учительской, но время от времени у него по-прежнему возникает сюрреалистическое ощущение, когда он попадает сюда и оказывается среди персонажей, с юности вселявших в него или ужас, или веселье, — среди этих образов, этих карикатур, которые теперь расхаживают вокруг него, говорят “Доброе утро”, заваривают чай, — словом, ведут себя так, словно они нормальные люди. Долгое время он как будто ожидал, что они начнут задавать ему домашние задания, а потом бывал неприятно удивлен, когда вместо этого они принимались рассказывать ему о своей жизни. Но с каждым днем все это кажется более обыденным, и Говарду от этого еще неприятнее.

До того как он начал преподавать, он ни за что не догадался бы, насколько учительская похожа на всю остальную школу. Здесь царит такая же групповщина, что и среди мальчишек, та же территориальность: эта оттоманка принадлежит мисс Дэви, миссис Ни Риайн и учительнице немецкого, у которой лицо ведьмы; тот столик — мистеру О’Далайгу и его дружкам-гаэлам; высокие стулья у окна обычно занимают мисс Берчелл и мисс Максорли, две старые девы, “синие чулки”, которые сейчас вместе читают один женский журнал; и не дай бог, ты воспользуешься чужой чашкой или по ошибке возьмешь чужой йогурт из холодильника!

Значительная часть преподавательского состава — это бывшие ученики. Такова политика: принимать на работу именно выпускников колледжа, когда это возможно, даже если приходится при этом жертвовать наиболее талантливыми учителями, во имя “сохранения духа” школы (что бы под этим ни понималось). Говарду кажется, что для учеников это совсем не хорошо, но… это единственная причина, по которой его самого взяли сюда на работу, так что он не жалуется. Для некоторых учителей Сибрук — единственный мир, который они знают; преподавателям-женщинам лишь отчасти удается оттенить атмосферу “клубности”, чтобы не сказать — откровенного инфантилизма, которая здесь сложилась.