Скиппи умирает, стр. 117

Наконец он освобождается; сегодня ему совсем не хочется задерживаться в школе, он просто собирает вещи и уходит. Дома он извлекает контракт и кладет его на стол, откуда тот как будто смотрит на него, сверкая своей полярно-снежной белизной.

На третьем гудке Хэлли подходит к телефону. И когда она делает это, Говард испытывает шок: ее голос звучит не в его собственной голове и совершенно независимо от его памяти. Он вдруг сознает, что, думая о ней, представлял ее в каком-то вневременном состоянии; и только сейчас до него по-настоящему доходит, что и до его звонка, и еще раньше, в течение каждого мгновения этих последних недель она была занята чем-то другим, своим, проживала день за днем, о которых он ничего не знает, — точно так же, как и до встречи с ним в ее жизни были еще тысячи дней, таких же реальных для нее, как ее собственная рука, и о которых он не будет иметь ни малейшего представления, в которых сам он не присутствовал даже в виде смутной идеи.

— Говард?

— Да, это я. — Он даже не подумал заранее, о чем будет говорить. — Давно тебя не слышал, — наконец находит он какие-то слова. — Как ты? Как поживаешь?

— Все хорошо.

— Ты все еще у Кэт? Все нормально?

— Все хорошо.

— А как работа, как ты… справляешься?

— С работой тоже все хорошо. Что ты хотел мне сказать, Говард?

— Просто хотел узнать, как у тебя дела.

— Я уже сказала: все хорошо, — повторяет она.

Молчание, которое за этим следует, наполнено решимостью поднятого ножа гильотины.

— У меня тоже, — жалко говорит Говард. — Хотя… Не знаю, слышала ли ты — у нас в школе случилось несчастье. Этот мальчик… Он был в моем классе…

— Я слышала. — Лед в ее голосе тает, хотя бы на мгновение. — Да, сочувствую.

— Спасибо.

Говарду вдруг хочется рассказать ей обо всем — о тренере, о тайном собрании школьного комитета, об этом пункте о конфиденциальности. Но в последнюю секунду он сдерживается: его охватывают сомнения — а хорошо ли сейчас будет вот так обнаружить перед Хэлли, в каком грязном, порочном мире он живет? Вместо этого он выпаливает:

— Я совершил ошибку. Вот что я хотел тебе сказать. Я совершил ужасный поступок. Я сделал тебе больно. Я виноват, Хэлли, и я раскаиваюсь.

Одно-единственное слово — “Ладно” — как бесплодный атолл посреди океана молчания.

— Ну а что ты об этом думаешь?

— Что я думаю?

— Ты можешь меня простить?

Этот вопрос, произнесенный вслух, звучит до смешного невпопад, как будто он вдруг процитировал фразу из “Касабланки” [28]. Но Хэлли не смеется.

— А как же та, другая женщина? — спрашивает она безразличным, ничего не выражающим тоном. — Ты уже говорил с ней об этом?

— А! — он машет рукой так, словно прошлое — всего лишь струйка призрачного дыма, который можно рассеять одним движением. — Все кончено. Это был пустяк. Это все было ненастоящее.

Хэлли не отвечает. Рассеянно вышагивая взад-вперед по комнате, Говард говорит:

— Я хочу попытаться начать все заново, Хэлли. Я тут подумал — мы могли бы вообще уехать отсюда. Начать жизнь с нуля в каком-нибудь другом месте. Может быть, даже в Штатах. Мы могли бы пожениться и перебраться в Штаты. В Нью-Йорк. Или еще куда-нибудь — куда захочешь.

На самом деле эта мысль только сейчас пришла ему в голову — но как только он высказал ее вслух, она показалась ему просто отличной! Еще бы — новая, серьезная жизнь где-то далеко-далеко от Сибрука! Тогда им удалось бы одним махом разрешить все проблемы!

Но когда Хэлли отвечает, ее голос — хотя в нем уже слышатся прежние теплые нотки — звучит грустно и устало:

— Когда твоя рука в огне, да?..

— Что?

Она вздыхает:

— Ты всегда ищешь выходы из разных ситуаций, Говард. Запасные выходы, через которые можно убежать от собственной жизни. Поэтому я тебе и понравилась: ведь я была не отсюда, и во мне ты увидел что-то новое. Когда я перестала быть для тебя чем-то новым, ты переспал с той женщиной, не важно, кто она. А теперь, когда ты остался без меня, я снова стала казаться тебе таким выходом. Тебе вечно нужна цель, поиски новизны, и вот теперь ты стремишься меня вернуть. Но разве ты сам не понимаешь: если я вернусь, то твои поиски окончатся и ты снова будешь испытывать скуку.

— Не буду, — возражает Говард.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что на этот раз все будет по-другому. Я чувствую по-другому.

— Нельзя полагаться на одни чувства. Как я могу доверить свою жизнь какому-то чувству?

— А что еще есть, кроме чувств?

— Что-то же должно быть.

Говард не знает, что на это сказать, и, пока он подыскивает слова, Хэлли продолжает:

— Понимаешь, в чем дело, Говард: жизнь — это не вечный поиск. И не огонь, из которого можно выдернуть руку. Тебе надо как-то принять эту мысль и научиться жить с оглядкой на нее.

Теперь всякая враждебность исчезла из ее голоса, она говорит полным настойчивости и жалости тоном, каким обычно разговаривают с другом, склонным к саморазрушению, пытаясь спасти его. Говард, немного помолчав, спрашивает с нежностью:

— А как же мы? Что с нами будет?

Гудение пустой телефонной линии — словно нож, поворачивающийся у него под ребрами.

— Не знаю, Говард, — наконец отвечает она тихим, грустным голосом. — Мне нужно время. Мне нужно немного времени, чтобы подумать о том, куда же я иду. Я сама тебе потом позвоню, хорошо?

— Хорошо.

— Ну вот. Всего хорошего, Говард. Счастливо. — И телефон, щелкнув, умолкает.

На следующий день после закрытого собрания школьного комитета отец Грин не является на утренние уроки. По официальным сведениям, он заболел; однако эта версия опровергается почти немедленно: кто-то замечает священника в стенах школы — он тащит коробки по залу Девы Марии, крепкий и бодрый — во всяком случае, не менее крепкий и бодрый, чем обычно. Не приходит он и на дневные уроки, а потом появляется известие — непонятно, из какого источника, просто появляется и носится в воздухе, — что он совсем устранился от преподавания и всецело сосредоточился на благотворительной работе.

Ученики встречают эту новость с недоверием. Отвращение священника к французскому языку, да даже и к ученикам, никогда не было ни для кого тайной, и все-таки большинство ожидали, что он будет заниматься преподаванием до самой смерти — хотя бы для того, чтобы насолить школьникам, а может быть, и себе самому (а из числа этого большинства некоторые были втайне убеждены, что он вообще никогда не умрет). Но вот он ушел — да еще прямо посреди семестра; хотя в то же время он остается в школе, приносит посылки для бедных, относит корзины с продуктами в свою машину, выезжает в Сент-Патрик и в бедные микрорайоны к северу и западу от города.

Все это очень странно и неожиданно; а потом вдруг кто-то вспоминает, что Скиппи паковал корзины в кабинете отца Грина как раз в тот самый день, незадолго до своей смерти, и делает из этого свои выводы.

— Что ты хочешь сказать?

— Да ты сам подумай! Да и что тут гадать? Преподавал тут миллион лет, а потом вдруг р-раз — и уволился в один день, да еще пока ему замену не нашли! Никто бы не позволил ему уйти, если бы за всем этим не скрывалась какая-то грязная история.

— Ну да, а помнишь — это ведь было в тот самый день, и там никого больше не было, кроме Скиппи и Куджо…

— Черт! Правда…

— Но погоди… Ты сам подумай: если б он правда это сделал — да разве они дали бы ему выйти сухим из воды, а?

Минутное раздумье приводит к осознанию того, что именно так они и поступили бы. Чем больше ребята думают об этом, чем больше видят, как отец Грин совершает свои объезды с вечным видом бесстрастной праведности, держась так, словно он сам существует в каких-то заоблачных духовных высях, откуда все они кажутся лишь болтающимися сгустками грязи, — тем больше слухи кристаллизуются в твердую уверенность.

вернуться

28

Один из самых широко цитируемых американских фильмов. Снят в 1942 году.