Восемь, стр. 103

— Руссо! — в ужасе прошептал Давид. — Он искал шахматы Монглана?

— Филидор знал его, я тоже, — ответил Робеспьер, извлекая из кармана листок бумаги и оглядываясь кругом в поисках карандаша.

Давид покопался в мусоре на буфете и извлек оттуда пастель. Робеспьер продолжил, одновременно делая какой-то набросок на бумаге:

— Я встретил его пятнадцать лет назад, когда был молодым юристом, приглашенным в Генеральные штаты в Париж. Я услышал, что тяжелый недуг заставил известного философа Руссо остановиться в городских предместьях. Наскоро договорившись о встрече, я вскочил на коня, чтобы навестить человека, в шестьдесят шесть лет создавшего закон, по которому все будут жить в будущем. То, что он поведал мне в тот день, без сомнения, определило мою судьбу. Возможно, ваша жизнь теперь также изменится.

Давид сидел молча. За окнами взмывали в темное небо фейерверки, похожие на цветы хризантем. Робеспьер склонил голову над своим чертежом и начал рассказ.

История законника

В сорока пяти километрах от Парижа, неподалеку от городка Эрменонвиль, находились владения маркиза де Жирардена, где Руссо и его любовница Тереза Левассёр с середины мая 1778 года гостили в отдельном доме.

Наступил июнь, погода стояла благотворная, аромат свежескошенной травы и цветущих роз наполнял луга вокруг шато маркиза. Во владениях де Жирардена было озеро, а посередине его — островок, называемый Тополиным островом. Там я и нашел Руссо. На великом философе был костюм мавра, который, как я слышал, он носил всегда: свободный восточный халат пурпурного цвета, зеленое с бахромой покрывало, красные туфли с загнутыми кверху носами, отделанная мехом шапка а на плече — сумка из желтой кожи. На смуглом лице Руссо застыло напряженное выражение. Этот оригинальный и загадочный человек, казалось, двигался между деревьями по берегу под музыку, которую слышал лишь он один.

Перейдя через мост, я приветствовал его, хотя мне и не хотелось мешать его сосредоточенным раздумьям. Хоть тогда я этого и не знал, Руссо готовился к своей собственной встрече с вечностью (эта встреча наступила всего лишь несколькими неделями позже).

— Я ждал вас, — сказал он спокойно, приветствуя меня. — По слухам, мсье Робеспьер, вы исповедуете те же натуралистические идеи, что и я. В преддверии смерти мысль о том, что хоть одно-единственное человеческое существо разделяет с тобой твои принципы, утешает.

В то время мне было всего лишь двадцать и я был великим поклонником Руссо — человека, который переезжал с места на место, был выслан из своей страны и вынужден был жить на подаяние, несмотря на мудрость его идей и славу. Не знаю, чего я ждал от встречи с ним. Возможно, мне хотелось обрести более глубокое философское видение или поговорить о политиках либо о романтическом отрывке из «Новой Элоизы». Однако у Руссо, уже ощущавшего приближение смерти, было на уме иное.

— На прошлой неделе умер Вольтер, — начал он. — Наши жизни были переплетены подобно тому, как это было у коней в сочинениях Платона: один всегда мчался по земле, другой рвался в небеса. Вольтер воспевал Разум, я — Природу. Между нами, наши с ним философские идеи когда-нибудь разорвут на части поводья колесницы Церкви и государства.

— Я думал, вы не любили этого человека, — сконфуженно начал я.

— Я любил и ненавидел его. Мне хотелось бы никогда не встречаться с ним. Одно несомненно: я ненадолго переживу

его. Трагедия в том, что Вольтер знал ключ от той тайны, которую я пытался разгадать всю свою жизнь. Из-за его любви к рациональному он так никогда и не понял, что обнаружил. Теперь же слишком поздно. Он мертв. И унес с собой в могилу тайну шахмат Монглана.

Я почувствовал, как во мне нарастает возбуждение от его слов. Шахматы Карла Великого! Каждый французский школяр знал эту историю. Однако неужели это не легенда? Я затаил дыхание, молясь, чтобы он продолжал.

Руссо уселся на ствол поваленного дерева и принялся рыться в своей сумке из желтой марокканской кожи. К моему изумлению, он извлек оттуда незаконченное ручное кружево, весьма изящное, и принялся работать маленькой серебряной иглой, продолжая беседовать со мной.

— Когда я был молод, — начал он, — я жил на то, что получал от продажи моих собственных кружев и вышивки, поскольку оперы, которые я писал, были никому не нужны. Я мечтал стать великим композитором. Несмотря на это, я каждый вечер проводил с Дени Дидро и Андре Филидором за игрой в шахматы — они в то время тоже частенько сидели на мели. Через какое-то время Дидро нашел для меня место секретаря французского посла в Венеции. Это произошло весной тысяча семьсот сорок третьего года — я никогда не забуду этого. Именно тогда в Венеции я стал свидетелем того, что помню до сих пор, словно это произошло вчера. Ведь тогда я познал тайную суть шахмат Монглана.

Руссо погрузился в воспоминания далеких дней, иголка выпала из его пальцев. Я наклонился, поднял ее и вернул ему.

— Вы сказали, что стали свидетелем некоего события, — допытывался я. — Чего-то такого, что имело отношение к шахматам Карла Великого?

Престарелый философ медленно возвратился к реальности.

— Да… Венеция и тогда была уже очень старым городом, полным тайн, — мечтательным голосом продолжил он. — Хотя она со всех сторон окружена водой и блики света играют на ее стенах, есть в ней что-то темное и мрачное. Я видел эту тьму во всем: когда пробирался по продуваемому ветрами лабиринту улиц, проходил по старинным каменным мостам, скользил на гондоле по тайным каналам, где только звук плещущейся воды нарушал тишину моих раздумий…

— Похоже, этот город — такое место, где легко поверить в сверхъестественное? — предположил я.

— Точно, — рассмеялся Руссо. — Однажды ночью я отправился в «Сан-Самюэле», самый прекрасный театр в Венеции чтобы посмотреть новую комедию Гольдони под названием «Благоразумная дама». Театр был подобен шедевру ювелирного искусства: ярусы сине-золотых лож поднимались к потолку каждая ложа была вручную расписана корзинами с фруктами и цветами, и в каждой висели каретные фонари, так что можно было видеть публику не хуже, чем артистов. Театр ломился от публики. Здесь были гондольеры в разноцветных одеждах, куртизанки в шляпках с перьями, буржуа, увешанные драгоценностями, — словом, зрители, совершенно непохожие на искушенных парижских театралов. И все они от души вносили свою лепту в представление. Каждое слово со сцены встречалось свистом, раскатами смеха или шуточками, актеров было трудно расслышать. Я делил ложу с молодым человеком, по виду ровесником Андре Филидора, то есть лет шестнадцати или около того. Однако лицо этого щеголя покрывали густые румяна, губы сияли кармином, а на голове у него красовался напудренный парик и шляпа с плюмажем, модные в Венеции того времени. Он представился как Джованни Казанова. Казанова учился на юриста, подобно вам, но у него были и другие таланты. Сын венецианских актеров, которые выступали на подмостках по всей Европе от Венеции до Санкт-Петербурга, он зарабатывал на жизнь игрой на скрипке в нескольких местных театрах. Молодой человек был потрясен до глубины души, узнав, что видит перед собой человека, только что прибывшего из Парижа. Он мечтал посетить этот город роскоши и декадентства: эти две особенности импонировали юному Джованни больше всего. Он сказал, что интересуется двором Людовика, ведь монарх был известен своей экстравагантностью, любовницами, аморальностью и увлечением оккультизмом. Казанова больше всего интересовался этим последним и засыпал меня вопросами относительно братства масонов, столь популярного в Париже в то время. Поскольку я был не очень сведущ в подобных делах, он решил восполнить сей пробел в моем образовании на следующее утро, в пасхальное воскресенье. Мы прибыли на место, как договорились, на рассвете. Огромная толпа уже собралась перед Порта делла Карта, ее ворота отделяли знаменитый собор Сан-Марко от примыкающего к нему Дворца дожей. Толпа, которая в первую неделю карнавала пестрела разноцветными нарядами, теперь была сплошь черной. Все разговаривали тихими голосами в ожидании некоего события. «Скоро мы увидим старейший ритуал в Венеции, — сказал мне Казанова. — Каждую Пасху на рассвете дож Венеции возглавляет процессию, идущую от Пьяцетты и обратно к собору Сан-Марко. Это называется „Долгий ход“, церемония такая же древняя, как сама Венеция». — «Но ведь Венеция старше, чем Пасха, старше самого христианства», — заметил я, пока мы стояли среди ожидающей толпы за бархатными шнурами. «Я не говорил, что это христианский ритуал, — ответил Казанова с таинственной улыбкой. — Венеция была построена финикийцами, от которых и получила свое название. Финикия располагалась на островах, ее жители поклонялись богине Луны — Каре, она контролирует приливы, а финикийцы царили на море. Они верили, что из морских вод происходит все живое, сама жизнь». Финикийский ритуал. Что-то промелькнуло в моей памяти при этих словах. В это время толпа перестала шушукаться и над площадью повисла тишина. На ступеньках дворца появились несколько трубачей и затрубили в фанфары. Венецианский дож в пурпурной мантии и драгоценном венце появился из Порта делла Карта в окружении музыкантов с лютнями, флейтами и лирами. Музыка, которую они играли, казалось, была навеяна свыше. За ними вышли представители Ватикана в строгих белых ризах и митрах, украшенных драгоценными камнями и золотым шитьем. Казанова подтолкнул меня, чтобы я мог рассмотреть ритуал поближе. Участники процессии спустились с Пьяцетты и остановились у Стены Правосудия, расписанной сценами Страшного Суда. На этом месте в прошлые века Инквизиция вешала еретиков. Вдоль стены возвышались вытесанные из каменных монолитов колонны, привезенные из Крестового похода с берегов древней Финикии. Наверное, неспроста, подумал я, шествие остановилось в благоговейном молчании именно на этом месте. Наконец под звуки божественной музыки процессия двинулась дальше. Кордоны, окружавшие толпу, были сняты, чтобы публика могла присоединиться к шествию. Мы с Казановой взялись за руки и двинулись дальше с толпой, и тут меня охватило странное, едва уловимое чувство, объяснить которое я затруднялся. Меня не оставляло ощущение, будто я стал свидетелем действа, которое было старо, как само время. Действа темного и таинственного, полного символизма, имеющего глубокие исторические корни. Действа опасного. Змееподобное тело процессии изогнулось, поворачивая от Пьяцетты обратно к колоннаде, и мне почудилось, что мы все глубже и глубже погружаемся в темные ходы лабиринта, не имеющего выхода. Я знал, что мне ничего не угрожает — на улице день, рядом сотни людей, однако я не мог прогнать страх. В меня вселяла надежду лишь музыка, а движение, сама церемония страшила меня. Каждый раз, когда мы останавливались по знаку дожа перед каким-либо артефактом или скульптурой, я чувствовал, что кровь в моих жилах пульсирует все сильнее. Словно какое-то послание стучалось в мой мозг, но я не способен был расшифровать его. Казанова внимательно наблюдал за мной. Дож остановился снова. «Это Меркурий — вестник богов, — заметил Казанова, когда мы подошли к бронзовой статуе, словно застывшей в движении. — В Египте его называют Тотом, что значит „судья“. В Греции он — Гермес, проводник душ, потому что он сопровождает души в Аид и иногда выкидывает над богами шутки, похищая оттуда тени умерших. Князь мошенников, Джокер, Шут, Дурак в картах Таро, он был богом воровства и хитрости. Гермес изобрел семиструнную лиру, которая позволяла брать октаву, чем заставил богов ликовать от радости». Я задержался перед статуей некоторое время, прежде чем идти дальше. Передо мной стоял бог, который мог освободить людей из царства смерти. На нем были крылатые сандалии, в руке — сияющий кадуцей, жезл, обвитый парой змей, чьи тела сплетались в восьмерку. Он указывал на землю мечты, волшебные миры, страны, где правят удача, везение и всевозможные игры. Случайно ли это, что на лице статуи блуждала кривая ухмылка, будто бы обращенная к процессии? Может, когда-то давно, в глубине темных веков, этот ритуал был посвящен Гермесу? Дож и процессия делали много остановок на своем трансцендентальном пути — всего их было шестнадцать. Пока мы двигались, в моей голове постепенно вырисовывалась схема. Но лишь во время десятой остановки, перед стеной Кастелло, мне удалось сложить все увиденное воедино. Стена эта имеет три с половиной метра в толщину и облицована разноцветными камнями. Надпись на ней, самую древнюю в Венеции, перевел для меня Казанова: