Девчонка идет на войну, стр. 51

Ночь я спала плохо. А утром пришел совершенно трезвый Адамов и сказал мне:

— Ну и заварили мы кашу, черт возьми!

— Вы написали рапорт?

— В том-то и дело, что написал и подал, черт бы меня побрал.

— Что это вы так?

— То, что если эта история всплывет наружу, я не расхлебаюсь с неприятностями. Вы смотрите, не проболтайтесь кому-нибудь. Уж, пожалуйста, выдержите до конца марку, а с подружкой вашей я сам поговорю, думаю, что она никому ничего не скажет. Ох, дурак!

Вскоре стало ясно, что Адамов так нервничал не случайно — до меня стали доходить слухи о том, что кто-то из ребят видел, как они целовались с Олюнчиком неподалеку от нашей части. Правда, это было поздно вечером, но ребята утверждали, что отлично разглядели моего муженька.

— Ты могла бы, дьявол тебя побери, не целоваться с моим мужем на глазах у всех? — устроила я сцену Олюнчику. Она спокойно отпарировала:

— Я же знаю, что он тебе не муж, так что нечего передо мной выпендриваться. Он на мне жениться хочет, как только кончится эта история с тобой.

— Да? Интересно, как посмотрит на это Лапшанский.

— А мы ему скажем, что ты Валере стала изменять и вы разошлись.

— Здорово это вы придумали! Ну, бог с вами!

С Олюнчиком разговаривать было бесполезно. Видно было, что она влюбилась в Адамова по уши. Я решила провести беседу с ним.

— Ну, ладно, с Олюнчика спрос невелик. Но вы-то соображаете, что делаете?

— У меня вся эта история, в которую вы меня впутали, вот где сидит, — Адамов выразительно похлопал себя по шее. — А насчет Олюнчика, так, если хотите знать, вы ее мизинца не стоите, уверяю вас, моя разлюбезная супружница.

Он был ужасно зол. Я сказала:

— Господи, у всех мужья как мужья, а у меня Дон-Жуан какой-то, ни одной юбки не пропустит. Мука какая!

Он даже позеленел от злости.

— Вы можете быть серьезной?

— Уж куда серьезнее! Сердце кровью обливается.

— Хватит! Я зашел, чтобы предупредить вас, что я иду в политотдел базы и признаюсь во всем. Пусть хоть в рядовые разжалуют, но я не буду чувствовать себя подлецом.

Я не на шутку перепугалась и начала уговаривать старшего лейтенанта подождать хотя бы три дня. Я обещала, что, перейдя к нему на батарею, буду тише воды и ниже травы. Еле-еле уломала его. Но сердце заныло в горестном предчувствии, потому что я видела, как неохотно Адамов согласился подождать.

К тому времени я уже стала выходить на обед. Коком у нас был парень из Томска, поэтому он звал меня землячкой и старался накормить повкуснее. Окно раздатки было прямо возле матросского стола. Немного правее стояли столики командного состава.

в этот день я пришла раньше других и села у самого края. Мой земляк выглянул в окошечко и сказал:

— Возьми-ка кружку под компот.

Кружек у нас было мало, и обычно из них пили «сча-стлнвцы», а все остальные хлебали компот или чаи через край из мисок. Я взяла две кружки, протянутые коком. Ребята уже усаживались за стол. Олюнчик сидела на противоположном конце.

— Нина, у тебя лишняя кружка, дай мне, — попросила она.

Я поднялась, чтобы она могла дотянуться, но в это время Белога сильно ударил меня по руке.

— Ты что, спятил? — разъярилась я.

— Не хватало, чтобы ты ухаживала за этой…

— Замолчи! — заорала я. — Ты не имеешь права так говорить. Ты комсорг, и вообще ты ничего не знаешь!

— Вся часть знает, — вмешались другие ребята, — только ты как слепая. Она же нахально отбивает у тебя мужа, пользуясь тем, что ты лежишь больная.

— Олюнчик, — попросила я ласково, — не обращай на них внимания. Пойдем в кубрик.

За столом уже стоял невообразимый шум. Выскочили из-за своих столов офицеры.

— Нет, я никуда не пойду, — сказала, бледнея Олюнчик.

Я поняла, что ее довели до крайности, и она сейчас не посчитается даже со своим ненаглядным Адамовым.

— Олюнчик, — громко сказала я, стараясь перекричать ребят, говоривших уже черт знает что. — Олюнчик, пойдем, я тебе говорю. Я скажу что-то очень важное.

Олюнчик вдруг стала будто выше ростом, обычно ласковые синие глаза ее потемнели от гнева и боли.

— Нет, — твердо заявила она.

— Поесть спокойно не дали, — сказала я, видя, что Олюнчика не убедить и что сейчас наступит час горькой расплаты.

Я ушла в кубрик и легла на койку.

Из-за этих влюбленных дураков, которые не могли подождать пол месяца со своими поцелуями, все полетело прахом.

Если бы речь шла, допустим, о Бессонове, меня бы ни капельки не мучили угрызении совести. Но я прекрасно представляла себе, какой удар нанесла доверчивому, добром у Лапшанскому.

Ох, если бы капитан мог попить, что не из озорства, не из-за легкомыслии рвалась я на фронт. У меня по ночам перед глазами стояла несчастная Ольга, в отчаянии хватающаяся за детский гробик. И где-то под Ленинградом в братской могиле лежал Гешка, лучшая моя половина.

Я отлично сознавала, что поступок мой заслуживает самого тяжелого наказании, что мне нет оправдания перед людьми. Но не могла, не могла я больше сидеть без дела на острове и спокойно ждать, когда другие покончат с врагами.

Через полчаса меня вызвали к капитану. У него сидел наш политрук и Белога.

— Положи на стол комсомольский билет, — заявил Белога.

— Меня еще никто из комсомола не выгонял, — сказала я.

— Не трать время на пустые разговоры с ней, — сказал, не глядя на меня, Лапшанский. — Соберешь завтра собрание. А сейчас — на остров, Морозова!

— Есть, на остров, — сказала я.

Уже когда я выходила, он, горько усмехнувшись, добавил:

— А я-то вина две бутылки притащил, поздравил. Спасибо, Нина.

Лучше бы он этого не говорил.

Но Белоге не пришлось собирать собрание для исключения меня из комсомола, потому что на следующий день на остров пришло распоряжение немедленно откомандировать меня со всем моим имуществом в Алексеевку.

Ребята, провожавшие меня, ругались:

— На черта тебе сдалась эта история, потерпела бы немного. Вот увидишь, Лапшанский что-нибудь придумает, и все мы будем на фронте.

Ох, ну что было сейчас об этом говорить!

— Лопнуло терпение у капитана, — сказал Гундин, — а ведь много он Пинке прощал. Ох, много!

— А знаешь, почему он прощал ей? — спросил Иван. — Он сам такой. Он ведь все время рвется на фронт, только не теми методами, что Нинка.

Я прибыла к Лапшанскому, с ужасом представляя, что меня ждет. По он только сказал:

— Через полчаса уходит машина, отправишься на новое место службы. Аттестаты тебе все выписаны, они у старшего машины. С богом!

Я вышла во двор, бросила в машину вещмешок и вернулась к Лапшанскому. Не могла я уехать, не сказан ему ни слова.

Он стоял у окна и не оглянулся, когда я обратилась к нему.

— Товарищ капитан, — я сказала это с искренней нежностью и грустью и увидела, как насторожилась его спина. — Товарищ капитан, я знаю, что вы меня сейчас ненавидите. Заслужила. Но, честное слово, я не хотела сделать плохо. Я вас люблю, как отца, и все время мечтала снова с вами на фронт попасть. Не обижайтесь на меня, пожалуйста, а то я с таким тяжелым сердцем уезжаю.

— Иди, иди, — сказал он сердито, — пускай с тобой теперь другие мучаются. А я — пас! Сдаюсь!

Я уже забралась и машину, когда подошла заплаканная Олюнчик.

— Не сердись на меня, — сказала она, — Валере еще хуже, чем тебе, его в политотдел вызывали.

— Черт с вами. Будь здорова, — ответила я дружелюбно.

Ребята, стоявшие возле камбуза, помахали мне бескозырками.

К вечеру я уже была в новой части и, войдя на доклад к командиру, вскрикнула от радости. За столом сидел старший лейтенант Щитов.

ПОЧТИ НА ФРОНТЕ.

— Явилась — не запылилась, — невежливо встретил он меня.

— Вы можете не волноваться, я в группу сопровождения.

— Один черт, на мою шею. Жить-то у меня будете.