Коронка в пиках до валета, стр. 17

Затем, ударив трезубцем по палубе, Нептун воссел на свою колесницу, и она с грохотом покатилась обратно на бак.

…Нептун разоблачался на баке, а группа матросов, его окружавшая, ругала его вовсю. Оказывается, готовилась демонстрация против командира. Нептун должен был спросить старшего офицера, кто командир фрегата, должен был выразить негодование, почему командир сам не вышел встречать царя морей, должен был высказать даже угрозы. На такую импровизацию матрос Васенко, игравший Нептуна, однако, не отважился — струхнул. И теперь его обкладывали все те, кто особенно бил недоволен командиром, кто мечтал хоть на чем-нибудь сорвать свою досаду.

… «Диана» плыла к югу, и с каждым днем жара делалась невыносимее. Попутный ветер совсем не освежал, казалось воздух остановился — не движется! Океан блестел, как расплавленное золото, и лениво колыхал свои гладкие, словно жирные, волны. На небе не было ни облачка, и беспощадные лучи солнца падали отвесно. Летучие рыбки, залетавшие на корабль, моментально засыпали на раскаленной палубе и засыхали. Казалось, мозги плавились. Яркий свет солнца слепил глаза. Растянутый тент не спасал. В каютах не было воздуха. Даже Паисий не вытерпел, вылез из своей «келии» (так он называл свою каюту). Только ночью еще можно было дышать. Поэтому все спали на палубе: и матросы, и офицеры, и консул со своей консульшей. Но и то спалось плохо. Уж очень хороши, сказочно хороши были эти ночи под тропиками!.. Темно-синее небо было густо усеяно огромными неведомыми звездами. Оно искрилось, дрожало разноцветными огоньками. Море горело голубоватым фосфорическим светом. Как падучие звезды, носились в море рыбы, оставляя за собой длинные хвосты медленно погасающего огня.

На палубе в разных углах шли тихие предсонные беседы. В одной группе белобрысый матросик Федька Рыбаков рассказывал тихим тенором нараспев давно всем известную сказку об Иване-царевиче, сером волке и Царь-девице. И бородатые матросы слушали, не спуская глаз с рассказчика, и жадно ловили каждое слово. В другой группе делились воспоминаниями о деревне, об оставленных женах и детях. Старший боцман в назидание молодежи рассказывал, как прежде драли во флоте.

— Куда теперь! Теперь, братцы мои, не порка, а банька! — говорил он.

В другой группе шли разговоры о разных чудесных случаях — о встречах с лешим, домовым… рассказчики божились, что не врут, — либо от родной бабки слышали, либо от тетки.

Господа офицеры лениво болтали на шканцах, попыхивая папиросами. И беседа их не была так разнообразна и колоритна, как беседа матросов. Оживленно говорил только князь Чибисов, выпущенный наконец из-под ареста. Он сидел в кругу своих друзей и вслух мечтал о том, как организовать с ними охоту на жирафов во время остановки у мыса Доброй Надежды. Илья говорил с Ишумовым о морозах и льдах Камчатки, и для всех, изнемогавших от жары, этот разговор был приятен, как порция хорошего мороженого.

Спиридоний шмыгал от группы к группе. Здесь постоит, послушает, там постоит, — всем интересуется. Иногда слово, другое для поощрения сам вставит… Иногда по пути остановится — созерцанию предается, Ломоносова вспомнит, продекламирует с чувством:

Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне — дна!

Вздохнет из недр умиленной души и потом сейчас ж предастся своему суетному любопытству — слушать других побежит… Наткнулся в потемках на Дуньку-обезьянку, на хвост ей наступил… Завизжала, уцепилась за подрясник, здорово самого Спиридония перепугала, — за черта ее принял! Он только что звезды считал, о божием величии размышлял — и вдруг эта чертова образина — под ноги! Обозлился монах да каблуком ее в бок! Избалованная обезьяна совсем на это разобиделась и стала рвать ему подрясник, да и сорвала сзади полподрясника. Хорошо еще, что темно было. Обеими руками прикрыл Спиридоний наготу свою и торопливо шмыгнул в каюту.

На «Диане» неспокойно

А жара не унималась. Мало того — стал стихать ветер. Наступил штиль — катастрофа для парусного судна. Шли по узлу, по полтора, иногда и вовсе останавливались. И тогда паруса беспомощно обвисали на реях.

Проходил день, другой… прошла неделя — фрегат лениво покачивался на месте. Около трех недель проболтались таким образом. А солнце пекло все так же неумолимо, и море сверкало все так же нестерпимо для глаз. Питьевая вода испортилась. От жары стали дохнуть куры, утки… Отправился на тот свет боровок Кузька, несмотря на все старания доктора и фельдшера спасти общего любимца. В бочках стала загнивать и без того неважная солонина. Все изнывали от жары.

И вот замолкло пианино в кают-компании. Замерли залихватские цыганские песни. Уже не распевались трогательные романсы и оперные арии. Охрипли от жары тенора и баритоны. Перестали даже мадеру пить. Аппетит пропал… Эх, мороженого бы, да льду нет!..

Нервы у всех напрягались с каждым днем все более и более. Начались взаимные придирки, даже резкости… Как-то все вдруг надоели друг другу.

Матросы бездельничали и хмурые слонялись по палубе, лениво и неохотно отдавая честь.

Командир нервничал, обрывал офицеров и «подтягивал» раскисшую от жары дисциплину. Его возмущало, что матрссы, спасаясь от жары, старались снимать с себя все, чуть ли не до штанов включительно. Бездельные, полураздетые, томясь от жажды и голода, отказывались есть солонину… — потеряли всякий вид, выправку, выдержку…

Участились порки на баке. Вместе с этим с каждым днем росло общее недовольство среди нижних чинов. Назревал бунт.

Боцмана, конечно, первые почувствовали близость надвигающейся грозы и сообщили свои опасения старшему офицеру, который на это ответил свое: «Бамбуковое, черт возьми, положение!» — и не смог решиться сказать командиру, с которым у него отношения в это время тоже несколько испортились. Степан Степаныч только приказал боцманам наблюдать за матросами и докладывать ему.

И вот боцман Гогуля однажды отвел Спиридония в сторону и конфиденциально шепнул ему:

— Батя, ты бы… того… посматривал бы за матросиками… Что-то в кучках шушукаются… Послушай при случае, о чем калякают. Дело, батя, серьезное.

Для Спиридония такое поручение было и лестно и интересно. Подслушивать и сплетничать — это была его стихия. Любопытство его не знало границ. Только обезьяна Дунька не уступала ему в этом отношении… И вот однажды ночью, приютясь за ящиком с мусором, он услыхал голос Павлушки Стахеева, одного из самых задорных матросов.

— И ничего не будет, — говорил Стахеев, — ей-богу! На «Смелом» в 1803 году то же было. Рот заткнули тряпкой, руки назад и — в море. А вахтенного офицера пристращали так, что тот ни гу-гу! Так и сказали: слово пикнешь — жив не будешь! Ну и доложили, упал, мол, за борт ночью. Вытащить, мол, не успели. Чисто было сделано.

— А ревизора Требушкина как же? Ведь это он гнилым мясом кормит. Его бы тоже, — раздался из кучки матросов, окружавших Павлушку, чей-то неуверенный голос.

— Палача сбудем вперед, потом и его в оборот возьмем во как! Он без палача у нас шелковый будет.

— Ну, как, ребята, по рукам?

— Может, подождать? — робко заметил кто-то.

— Чего еще ждать? Тюря!.. И то шкура на плечах еле держится — вся в лохмотьях.

— Са порт! Чего разговаривать? Собаке — собачья смерть! — сказал чухонец, вестовой барона.

В это время Спиридоний, сидя за ящиком, вдруг чихнул. Заговорщики всполошились, кинулись к нему и вытащили.

— Подслушивать?!. Подглядывать?!. — зашипели все окружившие его матросы. И с перепугу Спиридонию показалось, что у всех у них глаза загорелись, как у голодных волков в зимнюю ночь.

Монах был ни жив ни мертв. Он разевал рот, хотел что-нибудь солгать в свое оправдание, но только лязгал зубами — ни одного слова сказать не мог! Еще момент — и «равноапостольный» полетел за борт. Тут только во время полета разверзлись уста его, и он огласил Атлантический океан душераздирающим воплем.