Белые цветы, стр. 59

— Я говорил вам, что хотел бы посоветоваться… Ну, дело, пожалуй, еще не дошло до совета. Надо перед этим кое-что уяснить… — Он помолчал с минуту, затем очень серьезно спросил: — Скажите, Гульшагида, откровенно, что произвело на вас самое сильное впечатление на съезде?

Вопрос застал Гульшагиду врасплох. Она смутилась, хотя, казалось бы, ответить было не так трудно.

— Глубоких и незабываемых впечатлений было очень много, Абузар Гиреевич. Но сейчас я вряд ли найду слова… Так трудно выделить главное…

— Это слишком обычный ответ, — с некоторой обидой заметил профессор.

Гульшагида совсем растерялась.

— Если бы я знала, что вы будете экзаменовать, то подготовилась бы, собралась с мыслями, — неловко улыбнулась она.

— Еще не известно, кто кого экзаменует. Однако я слушаю…

Покраснев, как ученица на трудном экзамене, она пролепетала наконец:

— Я, Абузар Гиреевич, знаете… после съезда впервые так остро почувствовала всю прелесть жизни… ну, и настоящее величие, красоту человека…

Она умолкла, в душе ругая себя за косноязычие.

Профессор снова встал и прошелся. Нет, он не разочарован ответом Гульшагиды. Он продолжает говорить с ней как с человеком равным.

— Вам не приходилось читать записки американского ученого Розбери? Он говорит: в настоящее время в Соединенных Штатах больниц строится мало, лечение с каждым днем дорожает, следовательно, заключает он, человеческая жизнь все более обесценивается. В шестидесятые годы двадцатого столетия обесценивается жизнь человека! — воскликнул Абузар Гиреевич. — Человека, открывшего тайну атомной энергии, побывавшего в космосе! В Америке богачи возят на курорты породистых собак и кошек, а человек зачастую не может найти кусок хлеба. Что это значит? Это ли не плевок буржуазного строя в лицо человечеству?

Взгляд профессора скользнул по книжным полкам. Затем он повернулся к Гульшагиде, продолжал с нарастающей горячностью:

— Помню, лет пятьдесят тому назад, во время холеры, я записал в своем дневнике: «Если бы я был всемогущ и при этом мне сказали бы: «В твоей власти сделать людей счастливыми, что ты сделаешь для них в первую очередь?» — я бы ответил: «Наделю всех людей крепким здоровьем! Избавлю их от всех болезней». Это, разумеется, была всего лишь юношеская мечта, рожденная состраданием к измученному народу. Тогда я еще не знал простой истины: для того^чтобы спасти людей, погибающих от множества разных болезней, нужно прежде всего разрушить старый, обветшалый мир и построить новый. Но сегодня… — профессор говорил все громче, — сегодня я чувствую себя по-настоящему всемогущим! Вы, молодые врачи, счастливы тем, что лучшую пору своей жизни живете в новом, социально справедливом обществе, и вы вряд ли сможете даже приблизительно понять радость… радость старых врачей, что и они дожили до этих счастливых времен…

Профессор остановился перед портретом академика Павлова, продолжил свои рассуждения:

— Великий Пастер сказал: «У науки нет родины». А наш не менее великий Павлов любил повторять: «Если у науки нет родины, у ученого она должна быть!..» И вот я, Абузар Тагиров, теперь уже старый ученый, горжусь тем, что у меня есть Советская родина!..

Он несколько минут молча стоял у окна, будто прислушиваясь к тому, что творится на улице, в темноте. Вдруг круто повернулся к Гульшагиде:

— Я прервал вас. Извините. Продолжайте, пожалуйста.

Странно, но это было именно так, — сейчас Гульшагиде стало легче говорить. Она принялась рассказывать, как ходила в московские клиники, какие видела там новые приборы и аппараты, рассказала о выставке достижений советской медицины. Добавила от себя: ей кажется, что развитие медицины у нас обеспечено все возрастающей ролью общественности, распространением в народе санитарного просвещения…

Слово за слово — они заговорили о медицинских новинках, о диагностических аппаратах. Гульшагида сказала, что в Москве ей очень приглянулся «пламенный фотометр», при помощи которого можно быстро определить химический состав крови.

— Знаю я этот аппарат, — отозвался профессор. — Хорошая вещь. Но в Казани его не найти. Полезно было бы приобрести, если удастся уговорить Алексея Лукича.

— Как это — если удастся уговорить? — удивилась Гульшагида. — Главный врач в первую очередь должен сам заботиться о медицинских новинках.

Профессор улыбнулся из-под усов. Этой своей улыбкой он словно хотел сказать: «Вы еще недостаточно знаете Алексея Лукича».

На этом и закончилась их беседа. Гульшагида вышла из кабинета профессора. Мансур все еще не вернулся с работы. Может быть, нарочно задержался, узнав, что в доме будет Гульшагида. Гульшагида заглянула на кухню, к Фатихаттай. Повела разговор о комнате.

— Мое прежнее слово твердо, — ответила тетушка Фатихаттай. — Раз сказала — найду, значит, найду. Можешь не беспокоиться… А вот за Мансура приходится тревожиться, — неожиданно и без всякой связи заговорила о том, что так жаждала услышать Гульшагида. — Теперь у него свет клином сошелся на Юматше. Шагу не сделает без него…

— Кто такой Юматша? — нетерпеливо спросила Гульшагида.

— Один молодой хирург. Ничего, хороший джигит. Да разве молодому мужчине только приятель нужен?

— Мансур все еще дружит с Ильхамией? — Гульшагида спросила и сама зарделась от собственной смелости.

— Что я могу сказать?.. Одно знаю: она перестала надоедать нам. Был слушок, что Мансур увлекся какой-то другой девушкой, но это было летом. Бывало, приоденется и уйдет. А сейчас — все больше дома сидит, если не у Юматши… Отругать бы тебя, Гульшагида, как следует… Ведь знаю, что любишь…

— Фатихаттай, милая, не терзай меня! Насильно мил не будешь… Ну, я пойду. Когда о комнате похлопочешь?

— Денька через два позвони или сама забеги.

4

Через несколько дней Абузар Гиреевич передал Гульшагиде, что Фатихаттай просит ее зайти. «Неужели все-таки подыскала комнату?!» — обрадовалась Гульшагида и после работы сразу побежала к Тагировым.

— Полсвета обошла, а все же нашла! — такими радостными словами встретила ее Фатихаттай. — И хозяева очень хорошие. Живут только вдвоем — старушка да дочь-студентка. Квартирка теплая, сухая, на солнечную сторону окнами смотрит. И трамвай тебе, и троллейбус рядом. Один изъян — печка дровами топится. Ну, с этим уж примирись. Денег, сказали, не много возьмут. «Пусть, говорят, дров привезет — и ладно».

Не теряя времени, Гульшагида вместе с Фатихаттай отправилась смотреть квартиру.

По узенькой лестнице поднялись на второй этаж деревянного дома, стоящего в глубине двора. Перильца лестницы когда-то были любовно окрашены резьбой, теперь резьба наполовину отвалилась, да и ступеньки скрипят под ногами.

— Открой, Хатира, это мы! — говорила Фатихаттай, стуча в обитую рогожей дверь.

В квартирке стоял по-деревенски теплый воздух, пахло блинами.

— Гостью привела! — бойко заговорила Фатихаттай, едва они вошли в узкий коридорчик.

Гульшагида огляделась. С правой стороны — дверь на кухню, у левой стенки стоит большой сундук, на нем гора подушек. Прямо, в конце коридорчика, дверь, — должно быть, ведет на «чистую половину». Полы тщательно вымыты, под ногами дерюжные дорожки.

— Проходите, проходите! — приветливо говорила пожилая женщина с веснушчатым лицом, в пестром ситцевом платье; голова у нее повязана белым платком по-татарски: на затылке торчали «заячьи ушки». — Как живы-здоровы, дочка? — Хозяйка протянула обе руки будущей квартирантке, словно давнишней знакомой.

— Ее Гульшагидой зовут, — объяснила Фатихаттай. И обратилась к хозяйке: — А где же твоя дочка, дома, что ли, нет?.. Ух, как жарко ты натопила, Хатира!

— Это только с мороза так кажется.

Из соседней комнаты донеслись звуки гармошки.

— Доченька, перестань играть, гости пришли! — позвала Хатира, приоткрыв дверь. — Раздевайтесь, раздевайтесь, — успевала она говорить и Гульшагиде. — Чужих в доме нет.

В прихожей показалась худенькая девушка лет двадцати. Волосы у нее распущены по плечам. Одета в розовую, с короткими рукавами блузку, в синие брючки. При виде Гульшагиды она с радостным криком бросилась ей на шею. Потом укоризненно сказала Фатихаттай: