Три вора, стр. 2

Он ел, спал, отдыхал, но все это в определенные часы, несообразно настроению, вкусам и потребностям, а по фабричному расписанию, по фабричным правилам, по фабричному гудку, словом, по воле, которая не только не была его волей, но почти всегда была ей противоположна.

Ему казалось сверх того, что заработок его был слишком скуден по сравнению с его трудом и усталостью или, вернее, по сравнению с теми усилиями, которых стоил ему труд, принимаемый и проглатываемый, как отвратительное лекарство. Обманул его также один из главных мотивов, побудивших его превратиться из бродяги в рабочего. Персона его не стала пользоваться большим «уважением» в общественном мнении. Фабричные сторожа нагло ощупывали его карманы при выходе с фабрики, люди «порядочного» круга бросали взгляды, полные нескрываемого презрения, на его пропитанную «честным» потом блузу, а нарядные господа и дамы косились с брезгливым недоверием на его черные мозолистые руки. Вор мог оправдывать это презрительное и подозрительное отношение к его особе, для честного рабочего оно было невыносимо оскорбительно.

Оставив фабрику, он надумал сделаться странствующим торговцем. «Буду работать, сколько и когда мне нравится, и весь заработок будет мой».

Тапиока в глубине своей первобытной, простоватой души наивно верил, что стоит ему пуститься с коробом по городам и селам, чтобы его лучшего достоинства товар бойко пошел с рук, а желанные барыши зазвенели в мошне.

Ему скоро пришлось убедиться, что он ошибся в расчете, что весь секрет торговли заключался в умении сбыть всякую залежь и гниль, показывая товар лицом и беззастенчиво выхваляя его языком. Не обладая талантом ловкой бессовестной лжи, он был обречен на гибель в борьбе с более искусными конкурентами.

Приходилось обманывать, чтобы не быть обманутым, мошенничать, чтобы не стать жертвой мошенничества.

«В конце концов, – заключил Тапиока со свойственной ему способностью проникать в корень вещей, – торговля это то же воровство…».

Разница была лишь в названии да в более окольных путях.

А Тапиока предпочитал пути кратчайшие: бросив поэтому торговлю, он вернулся к воровству; оно казалось ему делом более откровенным, честным и достойным.

Из кратких уроков, полученных им среди цивилизованного общества, Тапиока вынес решительное заключение, что огромное его большинство тратит бесконечное количество времени на то, чтобы скрыть или принарядить свои инстинкты жестокости, корыстолюбия и разврата изобретением всяких приличий, порядков, законов и прочих средств, в сущности нисколько не менее бесчестных, чем те, которые применял он для решения проблемы своего существования и удовлетворения страстей.

В качестве существа, не владеющего никакой собственностью, Тапиока смотрел на воровство, как на естественное право, право, приобретаемое уже самим фактом рождения на свет голым, как червь. А в качестве вора, он признавал свою профессию самой логичной и разумной из всех, считая сумасшедшими, лицемерами и идиотами всех тех, кто брел окольными путями и блудил в лабиринтах жизни, чтобы прийти к тому, к чему приходит всякий человек: есть и умереть.

Что касается до уголовных законов, судей, полиции, тюрем и тому подобного, то всему этому Тапиока придавал значение крайне относительное.

Все это представлялось ему неизбежным условием, своего рода естественной обстановкой специальности, им избранной.

Наборщик-типограф, наглотавшись свинца, мог схватить свинцовую колику; крестьянин, ковыряя землю, мог пасть жертвой солнечного удара; вор мог угодить в острог. Взвешивая выгоды и риск при условии, конечно, принятия необходимых предосторожностей, Тапиока находил достаточно оснований для оправдания своего выбора профессии и без колебаний и угрызений продолжал заниматься своим ремеслом.

II

– Плохи дела, из рук вон плохи, – повторял Тапиока, продолжая жевать сигару и глотать табачный сок для успокоения своих бунтующих внутренностей.

«Конкуренция» причиняла серьезный вред делам.

Этот феномен, обычный во всех видах торговли и промышленности, обнаружился и в промышленности «воровства, мошенничества, грабежа и разбоя», четырех ветвей единого ствола, косвенно подтверждая истинность философских умозаключений Тапиоки.

С умножением числа воров умножились и их преступные деяния и с тем вместе автоматически сократилось и поле операций каждого из деятелей.

В то же время с тем же автоматизмом росла общественная тревога, а с ростом тревоги росло число сторожей и полиции, а с увеличением охраны, уменьшалось число удобных «случаев».

Тапиока по натуре своей всегда был вором очень скромным.

Поев, выпив и обеспечив себе надежное «место» на ночь в одном из ночлежных приютов, он чувствовал себя вполне удовлетворенным.

Женщины оставляли его безразличным или почти безразличным; детей по его соображениям у него не должно было быть; сбережений он не делал с того момента, как другие делали их за него, и ему оставалось лишь дождаться удобного случая, чтобы ими воспользоваться. За изящной внешностью он не гнался: когда его платье отказывалось служить, он брал другое, где мог, не заботясь, к лицу оно ему или нет. Что касается развлечений, он довольствовался бесплатными, которые большой город доставлял ему в достаточном изобилии, посещая смотры, публичные концерты, бега, фейерверки, политические собрания и т. п.

Впрочем, от последнего рода развлечений он вынужден был скоро отказаться. Дело в том, что при возникновении на собрании малейшего беспорядка, он по какой-то роковой случайности оказывался всегда козлом отпущения и неизменно отправлялся в участок, даже если он не открывал рта, не свистел, не двигался, словом, вел себя так мирно, как самый мирный из буржуа. Надо думать, что причиной этих злоключений являлась его анархистская внешность. Питая влечение к философии, Тапиока был всегда одиноким вором, предпочитая вести свои личные, маленькие дела в компании только своих собственных мыслей и своих собственных рук.

Вот почему, когда подошли трудные времена, он исчерпал в один-два дня весь немногочисленный круг товарищей, которые могли оказать ему временную помощь в обмен на прошлые или будущие услуги.

Немало обескураживали Тапиоку и злые козни судьбы, вздумавшей преследовать его последнее время.

Недели две назад он высмотрел в открытой витрине большой овощной лавки громадный фиолетовый шар великолепного голландского сыру, обращенный к публике клинообразным вырезом и соблазнительно зияющий на нее двумя желтыми плоскостями, покрытыми аппетитными, маслянистыми глазками.

Тапиока потратил терпеливо чуть не полдня, бродя вокруг лавки и выжидая удобного момента.

Наконец ему удалось с быстротой молнии схватить сыр и, завернув его в заранее приготовленный газетный лист, улепетнуть незамеченным. Он направился прямо к знакомому приемщику краденых съестных припасов, мечтая заполучить от него за свою добычу на плохой конец пару лир.

Прибыв по назначению, он развернул шар и с торжествующей улыбкой преподнес его приемщику, заранее предвкушая блага, которые перепадут ему за такую лакомую добычу.

Человек взял сыр, оглядел его, прикинул вес на руке, понюхал и в свою очередь усмехнулся. Затем, не говоря ни слова, бросил шар на землю. Сыр со странным звуком ударился об пол, подскочил и покатился в угол, как кегельный шар.

Он был из дерева, художественно окрашенного.

Тапиока разинул рот, как и его поддельный сыр: так велико было его изумление.

В другой раз судьба подшутила над ним еще злее.

Раз под вечер, пробираясь ко двору, он наткнулся на человека, остановившегося перед театральной афишей.

Одежда и все обличье неизвестного были многообещающи: старенький, толстенький, щеголеватый; физиономия немного идиотская растерявшегося иностранца, иностранца породистого, богатого и доверчивого, с туго набитым бумажником, медлительной смекалкой, близорукими глазами и трудным пищеварением. Словом, тип человека, предназначенного для ограбления.