Три вора, стр. 10

– Об этом можешь пойти справиться у твоего швей ара, – с горделивым презрением отрезала синьора Орнано. – Но если ты намекаешь на мелочные торговые сделки, эти грязные сделки, в которые вступают еженедельно или ежедневно все добрые супруги земли… то ты глубоко ошибаешься… Синьора, – заруби это себе на носу, – синьора из порядочного общества не опускается до роли машины для фабрикации… ребят… И ты, который принадлежишь к высшему классу общества и дорожишь тем, что к нему принадлежишь, ты должен уметь себя сдерживать, как сдерживают себя особы нашего ранга, и ждать, пока сама жена не напомнит тебе о твоих обязанностях по отношению к ней… Обязанностях… слышишь? Но – не правах…

Советник пробормотал несколько невнятных слов, но так как жена его взывала к правилам порядочного общества, то он, который из чувства ребяческого тщеславия разжиревшего буржуа, обычного у разбогатевших выскочек, старающихся свои грубые вкусы и привычки перекроить на образец принятых среди кровных аристократов, он почувствовал себя почти довольным и польщенным полученным отказом, который по его глубокому убеждению, был внушен природной деликатностью жены, одаренной возвышенной чувствительностью и воспитанной в утонченном понимании жизни. С другой стороны, несмотря на свое выдающееся промышленное и финансовое положение, коммерции советник Орнано не скрывал от себя разницы в общественном положении и развитии между ним и женой, выуженной им соблазном миллионов из кровной аристократической среды, где он встретил ее девушкой, если не невинной, то оттого не менее гордой своим именем, титулом и воспитанием.

И хотя для коммерции советника не существовало иного смысла жизни, иной власти и иного авторитета, кроме денег, он подпал немедленно под влияние, чтобы не сказать под башмак, своей жены, принесшей в приданое лишь несколько бриллиантов, скорее исторической ценности, но зато находящейся в родстве со всеми аристократическими фамилиями города и обладающей талантом устраивать грандиозные приемы с самым изысканным вкусом и утонченным шиком. А это имело громадную важность для человека, которому, в интересах развития своих предприятий, необходимо было распускать по белу свету славу княжеской роскоши своих салонов и избранного характера своих связей и знакомств.

Да не удивится поэтому читатель, что могущественный промышленник проглотил безропотно отказ, который всякий другой муж, принимая законность своих желаний и томную обольстительную грацию синьоры Орнано, счел бы очень и очень спорным.

Итак, советник покорно сложил оружие.

– Как хочешь, милочка… – сказал он после минутного колебания… – не будем больше говорить об этом… то есть я не буду больше говорить, пока, пока ты сама не дашь мне слова… Не сердишься на меня?

Синьора Орнано не пожелала злоупотреблять своим триумфом. Она милостиво протянула руку мужу.

– Доброй ночи! – пожелала она. – И – до завтра! Советник медленно направился к своей двери и

обернулся на пороге, чтобы бросить еще взгляд на жену, рывшуюся в ридикюле.

– В конце концов, – заметил он, покачивая головой, словно каясь и желая загладить то, что теперь сам считал грехом, – в конце концов, всему виной этот проклятый поезд…

– Что такое? – спросила синьора, которая, разбираясь в своих вещах, уже думала совершенно о другом.

– Не знаю что, но только на меня всегда этот поезд производит… действие… вроде того, какое производило первое время верховая езда…

Синьора Орнано не удостоила заинтересоваться этим физиологическим вопросом и удалилась к себе, звонко щелкнув ключей… На этот звук, решительный и ясный, откликнулся металлическим эхом другой, более медленный и меланхоличный, полный разбитых надежд и тоски по родине.

Передняя опустела бы, если бы из-за драпировок не выглянуло худое лицо Каскарилльи, губы которого кривились тонкой язвительной улыбкой Мефистофеля…

VIIІ

Прежде чем двинуться со своего поста, Каскариллья подождал несколько минут.

Прилив запоздалой энергии, часто наблюдаемый у людей слабых, мог заставить мужа раскаяться в своей уступчивости и привести его снова к дверям жены для последнего героического приступа.

Этого не случилось, и гробовое молчание водворилось в доме.

Каскариллья чувствовал себя в глубоко нелепом положении.

Пустяшный недосмотр грациозной, ветреной дамочки, неумевшей разбираться в железнодорожных расписаниях, «вынимал» у него из кармана крупный куш, который еще так недавно он считал неотъемлемым своим достоянием.

Сумма эта лежала тут, недалеко от него. Каска-риллье казалось, что он чувствует сдавленное тяжелое дыхание банковских билетов, связанных в плотные, тяжелые пачки и покоящиеся между крепкими стенами несгораемого стального ящика, который ему ничего не стоило открыть.

Где могла находиться «она», эта заветная касса?

Каскариллья размышлял, сидя в глубоких потемках в одном из кресел четырнадцатого века.

«Если бы касса, – говорил он сам себе, – находилась в кабинете, может быть, еще можно было бы сделать попытку…»

Каскариллья, хладнокровнейший стратег, не скрывал от себя всего безумия подобного предприятия.

Открывая кабинет, вероятно, запертый, пришлось бы шуметь. Да и где был расположен этот кабинет? Можно было попасть вместо него в спальню. Они уже думали о местонахождении кассы с Тапиокой.

«Тапиока! – вспомнил он. – И нужно же было ему подвернуться мне под ноги: примись я за дело тотчас по приходу, не заболтайся с ним – все было бы кончено к их приезду».

Невольно взор его поднялся вверх, на купол, к тому его месту, где было вынуто стекло.

Одно мгновение ему показалось, будто какая-то черная тень копошится на стеклах купола, но это была лишь галлюцинация зрения, обман глаз, напряженно стремившихся проникнуть во мрак.

Никакой шум не нарушал течения его мысли.

– Трусишка! – процедил презрительно Каскариллья. – У него не хватит смелости вернуться… хотя бы посмотреть…

Он снова задумался над неопределенностью местоположения кассы.

«Невозможно! – внутренне заключил он. – Она может быть в кабинете, а может быть и в спальне… Малейшего шума будет достаточно, чтобы разбудить этого орангутанга… тем более, что он будет спать беспокойно и чутко, благодаря подозрениям… А я не для того приехал в Италию, чтобы позволить себя «сцапать», как карманника. К черту! Пропало дело. Удираем!»

Каскариллья встал, зажег электрический фонарик и взглянул на часы.

«Половина четвертого. Нечего терять времени. Прежде, чем лечь спать, придется послать телеграмму в Лондон… То-то удивлен будет Вилькопс этим контрприказанием… Но что поделаешь? Это будет первая моя неудача. Остается утешаться, что дело провалилось не по моей вине».

Едва успел закончить Каскариллья этот свой похоронный монолог, как внутри помещения, куда скрылась синьора Орнано, чья-то рука осторожно повернула ключ в замке.

Каскариллья с середины передней не имел времени скрыться в свое убежище и замер на том месте, где стоял. Но дверь осталась закрытой, и Каскариллья слышал легкое шуршание удаляющейся одежды.

– Она! – прошептал он. – Отперла дверь для любовника… А я и забыл совсем о нем…

Каскариллья усмехнулся.

«Бедняжечка. И для нее это будет «пустая» ночь…»

И Каскариллья готов был уже удалиться, когда вдруг странная идея блеснула в его мозгу. Он остановился и склонил голову на грудь, поднеся руку к подбородку.

Казалось, он прислушивался. На самом же деле – погрузился в анализ открывшихся ему перспектив и возможностей.

«Почему нет?… Почему нет?… – повторял он. – Там увидим… Ведь он… Посмотрим прежде всего его имя…»

Он положил накидку на ручку кресла, где только что сидел, достал из внутреннего кармана фрака письмо синьоры Орнано и осветил фонарем конверт.

«Графу Гвидо Мирабелли, – прочел он, – поручику I кавалерийского, имени герцога Аостского, полка… Могло ли быть иначе? Поручик кавалерии. Этим животным больше нечем заниматься…»