Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл), стр. 91

Смеялся, пел, танцевал Вернер; задумчив, почти мрачен был Гофман.

Как бы то ни было, оба решили на следующий день вечером отправиться во Францию.

Они обнялись и расстались. Оставшись один, Гофман подсчитал свое золото.

У нега было пять тысяч талеров — другими словами, двадцать три-двадцать четыре тысячи франков.

Он долго раздумывал; казалось, ему было трудно принять решение.

Его освещала горевшая в комнате медная лампа, лицо его было бледным, по лбу струился пот.

При каждом шорохе, даже если то был шорох неуловимый, как трепет крылышек мотылька, Гофман вздрагивал, оборачивался и с ужасом оглядывался по сторонам.

Предсказание офицера вновь и вновь приходило ему на память; он еле слышно шептал строки из «Фауста», и ему казалось, что он видит на пороге комнаты крысу, что-то грызущую, а в углу — черного пуделя.

Наконец решение было принято.

Он отложил тысячу талеров как сумму, по его расчету, необходимую для путешествия, положил в пакет остальные четыре тысячи, воском приклеил к пакету карточку, а на карточке написал:

«Господину бургомистру Кёнигсберга для самых бедных семейств в городе».

Успокоенный, довольный победой, которую он сейчас одержал над собой, Гофман разделся, лег и проспал спокойным сном до семи часов утра.

В семь утра он проснулся, и первое, что он увидел, были деньги, лежавшие прямо на столе, и запечатанный пакет с талерами. В первую секунду ему показалось, что это сон.

Однако золото убедило его: все, что произошло с ним вчера, было на самом деле.

Но самым реальным — хотя ни один осязаемый предмет не мог бы напомнить ему об этом — было для Гофмана предсказание старого офицера.

И вот, одевшись, как всегда, он без малейшего сожаления взял под мышку пакет с четырьмя тысячами и — по правде сказать, не забыв прежде всего запереть оставшуюся тысячу талеров в ящик, — пошел отправлять их с кёнигсбергским дилижансом.

Читатель, верно, помнит, что в тот же вечер два друга должны были уехать во Францию, а потому, вернувшись домой, Гофман начал собираться в дорогу.

Бегая по комнате, он чистил фрак, складывал рубашку, выбирал носовые платки, но вдруг случайно посмотрел в окно и замер на месте.

Очаровательная юная девушка лет шестнадцати-семнадцати, явно чужая в Мангейме, ибо Гофман не знал ее, переходила улицу, направляясь в церковь.

Даже в своих мечтах, мечтах поэта, художника и музыканта, Гофман не видывал ничего подобного.

Та, на кого он смотрел, превосходила не только то, что он когда-либо видел, но даже и то, что надеялся увидеть.

Однако на таком расстоянии он видел лишь восхитительное целое; подробности ускользали от его взгляда.

Юную девушку сопровождала старая служанка.

Обе медленно поднялись по ступенькам иезуитской церкви и исчезли под сводом портала.

Гофман бросил чемодан, уложенный наполовину, бордовый фрак, вычищенный наполовину, редингот с брандебурами, сложенный наполовину, и стал за занавеской как вкопанный.

Тут-то, в ожидании выхода той, что вошла в церковь, мы и увидели его впервые.

Он опасался одного: этот ангел, вместо того чтобы выйти в дверь, может вылететь в окно и подняться к небесам.

В этом-то положении его застали мы, а вслед за нами — Захария Вернер.

Вновь прибывший, как мы уже сказали, положил руку на плечо друга и коснулся губами его лба.

После этого он испустил вздох, который мог перепугать кого угодно.

Захария Вернер и всегда-то был очень бледен, но сейчас он был бледнее обычного.

— Что с тобой? — спросил Гофман с непритворной тревогой.

— Ах, друг мой! — воскликнул Вернер. — Я разбойник! Я негодяй! Я заслуживаю смертной казни! Отруби мне голову топором! Пронзи мне сердце стрелой! Я недостоин более смотреть на свет небес!

— Ба! — воскликнул Гофман с благодушным спокойствием счастливого человека. — Что же такое приключилось с тобой, дорогой друг?

— Случилось… Что случилось? Ты спрашиваешь, что случилось? Так вот, мой друг, меня искушает дьявол!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Да то, что сегодня утром я увидел все мое золото; его оказалось так много, что я подумал, будто это во сне.

— Как так — во сне?

— Золотом был усыпан, завален весь стол, — продолжал Вернер. — Так вот, когда я это увидел, — а это было целое состояние: тысяча фридрихсдоров, мой друг, — так вот, когда я это увидел, когда я увидел, что каждая монета сверкает, то пришел в такое возбуждение, что не мог побороть себя — взял треть золота и пошел в игорный дом.

— И проигрался?

— До последнего крейцера.

— Ну что ж такого? Беда невелика: ведь у тебя остались две трети?

— Две трети? Как бы не так! Я вернулся за второй третью и…

— И проиграл ее, как проиграл первую?

— Куда быстрее, друг мой, куда быстрее!

— И ты пошел за третьей третью?

— Я не пошел, а полетел, взял оставшиеся полторы тысячи талеров и поставил их на красное.

— И тут, — подхватил Гофман, — вышло черное, не так ли?

— Ах, друг мой! Черное, проклятое черное, и вышло оно без колебаний, без угрызений совести, как будто, выходя, оно не лишало меня последней надежды! Черное, друг мой, черное!

— Ты жалеешь о тысяче фридрихсдоров только из-за нашего путешествия?

— Только из-за этого. Ах, если бы я отложил хоть пятьсот талеров, чтобы было на что ехать в Париж!

— И тогда бы ты утешился?

— В ту же минуту!

— Ну что ж! Не думай больше об этом, дорогой Захария, — сказал Гофман, подводя его к своему ящику, — бери пятьсот талеров и поезжай.

— Как это — поезжай? — вскричал Вернер. — А ты?

— А я не поеду.

— Как не поедешь?

— Так, не поеду — по крайней мере, сейчас.

— Да почему? По какой причине? Что мешает тебе уехать? Что удерживает тебя в Мангейме?

Гофман увлек своего друга к окну. Народ начал выходить из церкви: месса кончилась.

— А ну посмотри, — сказал он, указывая на кого-то пальцем, дабы привлечь внимание Вернера.

В самом деле, юная незнакомка появилась в портале церкви и начала медленно спускаться по ступенькам, прижав молитвенник к груди, опустив голову, задумчивая и скромная, как гётевская Маргарита.

— Видишь? — шептал Гофман. — Ты видишь?

— Разумеется, вижу.

— Ну и как? Что ты скажешь?

— Скажу, что во всем мире не найдется женщины, ради которой стоило бы пожертвовать путешествием в Париж, даже если женщина эта — прекрасная Антония, дочь старого Готлиба Мурра, нового дирижера мангеймского театра.

— Так ты ее знаешь?

— Разумеется.

— И ты знаешь ее отца?

— Он был дирижером франкфуртского театра.

— И ты можешь дать мне рекомендательное письмо к нему?

— Конечно, дам.

— Садись сюда, Захария, и пиши.

Захария сел за стол и начал писать.

Отправляясь во Францию, он рекомендовал своего юного друга Теодора Гофмана своему старому другу Готлибу Мурру.

Гофман никак не мог дождаться, пока Захария допишет письмо; как только письмо было подписано, он схватил его и, обняв своего друга, выбежал из комнаты.

— Все равно! — крикнул ему вдогонку Захария Вернер. — Ты увидишь, что ни одна женщина, как бы хороша она ни была, не заставит тебя забыть о Париже!

Гофман слышал эти слова своего друга, но не счел нужным даже обернуться и ответить ему, даже показать знак согласия или несогласия.

А Захария Вернер положил в карман пятьсот талеров и, дабы демон игры больше не искушал его, помчался на почтовый двор так же быстро, как мчался Гофман к дому старого дирижера.

Гофман постучал в дверь маэстро Готлиба Мурра как раз в ту минуту, когда Захария Вернер садился в страсбурский дилижанс.

IV

МАЭСТРО ГОТЛИБ МУРР

Дирижер сам пошел открывать Гофману дверь.

Хотя Гофман никогда не видел маэстро Готлиба, он сразу понял, кто это.

Этот человек, как бы смешон он ни был, мог быть только артистом, и притом великим артистом.