Улица Сапожников, стр. 33

— Где тут живет тетя? — спрашивает он.

— Во рву за канавой, — недружелюбно отвечает первый пес и глядит на Ирмэ голодными глазами и заходит справа. «Сейчас хватит!» думает Ирмэ и, чтоб оттянуть время, говорит дальше:

— Которая с краю?

— Чего не знаю, того не знаю, — скороговоркой лопочет четвертый и заходит слева. «Окружают!» думает Ирмэ и, весь дрожа от страха, кричит:

— Ее зовут Хаше-Перл!

Но уж первый пес раскрыл пасть величиной в тарелку, а четвертый, похожий на Зелика-брадобрея, прицелился, изловчился и — хвать за ногу.

— Ай! — кричит Ирмэ. Он беспокойно ерзает, дрыгает ногой, но не просыпается. Зря! Если бы он сейчас проснулся, он бы увидел Авдотью, прислугу Рашалла, толстую курносую девку: она вышла из дому и чего-то полезла на склад. Он бы увидел, как стремительно Авдотья вдруг кинулась в дом и какая тут беготня, сумятица поднялась в доме. Увидел бы это Ирмэ и, быть может, успел бы еще во-время схорониться, уйти. Кто знает? Но Ирмэ спал и видел сны.

И вдруг проснулся. Его разбудили чьи-то тяжелые шаги на лестнице и чей-то сиплый голос: «Да где он?» Еще не открывая глаз, Ирмэ понял: бежать! Но когда открыл — увидел: поздно! На склад поднимались Кривозуб, Белоконь, Семен и Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой.

— Да где он? — сказал Кривозуб, оглядывая склад.

Моня протянул руку и показал на Ирмэ:

— Вот!

Часть третья

Война продолжается

Улица Сапожников - i_004.jpg

Глава первая

В ложбине

Ирмэ вздрогнул и открыл глаза. Фу ты! Уснул! А сказано было — сидеть тихо, винтовку из рук не выпускать и ждать приказа. По приказу — тронуться.

— Плохой ты боец, рыжий, — поворчал он. — Больно сонлив. Баба!

Он зевнул, открыв рот широко, как дверь. Конечно, оно бы невредно всхрапнуть. Время такое. Полночь. Глушь. Голову так и клонит вниз, а нельзя. Сказано — де спать. Ждать.

«Подождем, — подумал Ирмэ, — не под дождем».

Верно, дождя не было. Но было холодно и сыро. В ложбине, где засел отряд, вода стояла по щиколотку. Была осень. Дожди выпадали обильные и частые. А солнце грело слабо, и земля не высыхала. Ирмэ, чтоб согреться, замахал руками, ногами затопал. Да что толку? — Куртка, сапоги, подсумок на боку — все мокрое, холодное, тяжелое, как топор. Скинуть бы это все да на печь, да растянуться, да… Ирмэ только рукой махнул.

— Что об этом думать? Зря же!

Чья-то рука нащупала Ирмэ, потянула его за рукав, и чей-то голос тихо сказал:

— Эй, коваль!

Ирмэ узнал голос — Игнат из Глубокого, щуплый мужик, косоглазый и хромой. Охромел он три года назад, в шестнадцатом, на германском фронте.

Ирмэ узнал голос и усмехнулся: «Махру поклянчит».

— Что? — сказал он.

— Покурить бы, а? — вопросительно и робко протянул Игнат.

— Можно, — сказал Ирмэ. — Садись.

Игнат неловко — не сел — шлепнулся рядом с Ирмэ.

— Мне, коваль, знаешь как, — сказал он, скручивая толстую, в палец цыгарку, — мне хлеба не давай, а покурить дай. Не могу — сосет.

— Ладно, — сказал Ирмэ. — Небось, хлеба, как из дому уходил, так напихал полну торбу, а табаку — так забыл.

— Не, — Игнат сердито засопел, — и табак взял. Цельный карман. Раскурили ребята. «Дай, Игнат, закурить. Дай, Игнат, покурить.» Раскурили, гады, в два часа. Теперь сам без табаку сижу. Мотаюсь.

— Ладно, — сказал Ирмэ. — Знаем мы вас.

Было тихо. Весь отряд — «рядский рабоче-крестьянский отряд по борьбе с бандитизмом» — сто двадцать человек — рядские ремесленники, мужики окрестных деревень, австриец Иоганн, бывший военнопленный, красноармеец-отпускник Никита, рослый парень с забинтованной рукой, рабочий подмосковного завода Фома Круглов, человек лет под пятьдесят, с сухим, туго обтянутым кожей лицом, и Герш, председатель рядского исполкома, — весь отряд залег, как зверь, в ложбине, притаился и затих. Не слышно было ни говора, ни храпа. Отряд не спал. Отряд приготовился и ждал приказа выступать. Но приказа все не было.

Штаб — Герш, Иоганн, Никита и Круглов — штаб сидел в отдалении на кочках, все четверо отчаянно дымили и вполголоса совещались. Их не видно было в темноте. По все бойцы в отряде невольно поглядывали в их сторону…

— Сидят, — неодобрительно сказал Игнат. — Думают.

— Дело такое, — сказал Ирмэ.

— По мне, — сказал Игнат, — так и думать нечего: оцепить бы лес, взять бы их живьем — да живьем в могилу. И вся дума.

— Ишь ты! — сказал Ирмэ. — «Оцепить лес». А народу где возьмешь? Из торбы вытряхнешь? У нас, брат, народу столько, что в аккурат по человеку на версту.

Игнат спорить не стал.

— И то, — сказал он, — народу у нас — чуть.

— То-то.

Над ложбиной стояло черное небо, и в небе слабо светили звезды. Было холодно, неприютно. Где-то позади были Ряды, дом, постель. Где-то впереди был лес и в лесу эти — как их? — зеленовцы, бандиты. А тут — вокруг ложбины — голые осенние поля, сонные деревни, распутица, глушь.

— И-эх, — зевнул Ирмэ, — скучно!

Игнат тоже зевнул, смачно зевнул, с хрустом. Почесался. Но ничего не сказал.

— Скучно, говорю, Игнат.

— Ничего, — Игнат сильно затянулся, цыгарка вспыхнула, и Ирмэ увидел его желтые морщинистые щеки и кончик длинного, острого, как у птицы, носа. — Ничего, коваль, — сказал Игнат. — Тут-то еще ничего. Тут тебе и к хате близко, и места все знакомые, и никто тебя по морде не лупит. Три дня повоевал — и домой — щи хлебать, да с салом.

Игнат крякнул, помолчал немного и опять заговорил:

— На позиции, бывало… Офицер у нас был, Каркасов, гладкий боров, кабан. Не любил он меня. «Ты, говорит, такой-сякой, мне всю роту гадишь». И вот — как кого на разведку, он меня: «Бери, — говорит унтеру, — Ипатова», А унтер — тот был ничего, из Костромы сам-то, костромской. «Опять, — говорит, — Игнат, тебя. Иди уж. Авось, бог помилует». Что поделаешь, пойдешь. Отойдешь это за окоп, окопаешься, ляжешь, лежишь. А ску-учно! Летом — туда-сюда, хоть тепло. А зимой — так хуже не надо. Холодно. Люто. И места все незнакомые, не наши, скучные места. Лежишь себе и думаешь: «Ух, думаешь, Игнат, и за что тебя так?» И так, брат, паскудно сделается, что взвоешь, ей-богу. Лежишь и воешь, тихонько, чтоб немец не учуял, а то учует — не дай бог. Да. Теперь-то, коваль, что? Теперь и воевать-то не скучно. Хата недалече, и места все знакомые, и мужики все свои, деревенские.

— А убили его? — спросил Ирмэ.

— Кого это? — не понял Игнат.

— Офицера. Ротного.

— Нет, — Игнат вздохнул. — Утек. Как вышла свобода, мы первое дело: «Где ротный, Каркасов?» А солдаты с шестнадцатой смеются. «В Питер, — говорят, — за красным флагом поехал».

— Жалко.

— Не говори! Не говори, коваль!

Подошел Хаче — в башлыке и в валеных сапогах.

— Слыхал, рыжий? — сказал он. — Исроэла убили.

— Что ты? Кто?

— Не знаю, — сказал Хаче. — Уж не ты ли?

— Брось, Цыган! — сказал Ирмэ. — Говори толком!

— А толком вот что, — сказал Хаче. — Бандиты зарезали. Его нашли подле Застенок, в канаве. Горло перерезали.

— Вот оно что, — сказал Ирмэ тихо. — А чего его туда занесло?

— Кто его знает. Шальная же башка. Заблудился, должно. А то, может, совсем собрался из Рядов.

— Да на кой он им дался?

— Мало ли, — сказал Хаче. — Гады же. Бандиты.

Игнат вдруг захохотал.

— Намедни, — сказал он, — пришли это они к холбнянскому Гавриле. Три человека, с винтовками, с бомбами. «Угощай, хозяин!» Гаврила побегал по деревне, принес там, что было, самогону там, сала и — дурья голова — подходит с разговором: дескать, гости дорогие, кто такие будете? Старшой-то и говорит: «Мы, говорит, такие, что против красных и против белых. Зеленые мы. За крестьянство стоим». Гаврила-то и обрадовался: «Во, говорит, спасибо. А то, говорит, совсем мужику житья не стало. Обижают очень. Наборы да разверстки. Спасибо, говорит, товарищи». Старшой-то: «Что? Товарищи?» И — раз — в зубы. Всю морду расквасили. И еще окна в хате побили. Теперь-то Гаврила ходит, плюется. «Чтоб, говорит, у этих-то заступников руки-ноги отвалились».