Синьор президент, стр. 22

– Что бы ни случилось, я хочу, чтоб вы знали одно: я вас здесь спрятал от полиции.

Никто не снимал нагара со свечи, и усталый свет расплывался, как взгляд близорукого. Незащищенный и полубольной в этом слабом свете, Кара де Анхель смотрел на Камилу, и она казалась ему очень бледной, одинокой, похожей на туземку, – быть может, из-за темного платья.

– О чем вы думаете?

Он говорил просто и спокойно.

– О папе, как ему там тяжело, в этих чужих местах… темно… Ну, как вам лучше сказать… Он голоден, и спать хочет, и пить… и никого нет… Да поможет ему пресвятая дева!… У меня тут целый день горит свечка перед ее статуей…

– Не думайте о таких вещах, накликаете беду. Все должно идти, как предначертано. Разве могли мы думать, что нас сведет судьба, что я смогу помочь вашему отцу?… – Он взял ее руку, она не отняла, и оба долго смотрели на статую.

Небесный слесарь ключ небесный взял,
и отпечаток на снегу он снял;
так на звезде, сияющей и белой,
он вылепил твое девичье тело!

Неизвестно почему, как всегда в такие минуты, строки эти не давали покоя, стучали в такт их душам.

– Скажите мне… Наверное, папа уже совсем далеко… Когда же мы узнаем, приблизительно?…

– Понятия не имею. Это вопрос дней…

– Долго надо ждать?

– Нет…

– Может, дядя Хуан знает?

– Может быть…

– Почему вы так странно смотрите, когда я о них говорю?

– Ну, что вы! Ничего подобного. Напротив. Я думаю, без них моя ответственность была бы много тяжелее… Куда бы я вас отвел, если бы не они…

Он говорил о родственниках совсем иначе, чем о бегстве генерала. (Как он боялся, что генерал вернется под конвоем! А может быть, его принесут на окровавленной циновке…)

Внезапно распахнулась дверь. Влетела хозяйка. Засовы покатились по полу. Качнулось пламя свечи.

– Вы простите, что помешала… Лусио моего забрали! Мне соседка сказала, а тут и эта бумажка… В тюрьму повели. Все этот Родас, сопляк паршивый! То-то я весь день не в себе, сердце все тук да тук, тук да тук!… Пошел, значит, и донес, что вы, мол, с Лусио увели нашу барышню…

Он не успел ее прервать. Горстка слов и взрыв… В одну секунду, меньше чем в секунду, взлетело па воздух все: Камила, он сам, бедная его любовь. Когда он пришел в себя, Камила отчаянно рыдала, зарывшись в подушку; а хозяйка говорила, не умолкая, рассказывала обо всех подробностях похищения и не понимала, что ее слова разрушают мир, ввергают в бездну, хоронят заживо его самого.

Камила долго плакала. Потом поднялась, как сомнамбула, и попросила хозяйку дать ей что-нибудь накинуть.

– Если вы порядочный человек, – сказала она Мигелю, когда хозяйка дала ей шаль, – отведите меня к дяде Хуану.

Он хотел сказать то, о чем нельзя говорить, то непроизносимое слово, которое бьется в глазах человека, пораженного судьбой в самое сердце надежд.

– Где моя шляпа? – глухо спросил он,

И со шляпой в руке пошел в глубину трактира – еще раз взглянуть на то место, где рухнули все иллюзии.

– Только, – сказал он у порога, – только я боюсь, не поздно ли…

– Мы же не к чужим идем. Я иду к себе. Я у всей родни – как дома.

Кара де Анхель мягко взял ее за руку и, словно вырвал у себя сердце, сказал жестокую правду:

– К ним идти нельзя. Они не хотят о вас слышать. Они отказались от брата. Мне это сказал сегодня ваш дядя Хуан.

– Вы же сами говорили, что вы их не видели! Вы им только передали, что придете! Вы сами не помните, что говорили! Клевещете на моих родных, потому что не хотите упустить добычу, вот почему! Не хотят о нас слышать, меня не примут! Вы сошли с ума! Идемте!

– Я не сошел с ума. Я охотно отдал бы жизнь, только бы вам не унижаться. Мне пришлось солгать, потому что… не знаю… Потому что я не хотел; чтобы вы страдали раньше времени… Я хотел к ним завтра опять пойти, умолять, чтоб они вас не оставляли на улице, теперь уже нельзя, вы сами идете, уже нельзя…

Хозяйка взяла свечу от фигурки мадонны и вышла их проводить. Как пустынны освещенные улицы! Ветер задул свечу. Крохотное пламя перекрестилось и погасло.

XVIII. У дверей

Тук! – тук! Тук! – тук! Тук-тук-тук! – тук!

Фейерверком разлетались по дому жаркие удары дверного молотка. Они спалили тихий сон собаки. Собака вскочила и залаяла. Камила обернулась к фавориту – здесь, у дверей дядиного дома, она ничего не боялась – и гордо ему сказала:

– Он меня просто не узнал. Рубин! Рубин! – крикнула она собаке. – Рубин, это я! Не узнал, да? Беги, поторопи их!

И снова повернулась к спутнику:

– Подождем немножко.

– Да, да, хорошо, вы обо мне не беспокойтесь, подождем…

Он говорил равнодушным голосом, словно все потерял и все ему безразлично.

– Не слышат, наверное. Надо громче постучать.

Она поднимала молоток много раз, – бронзовый золоченый молоток в форме руки.

– Наверное, горничные спят. Должны бы уж открыть! Видно, не зря папа говорит – знаете, у него ведь бессонница, – так вот. он говорит, когда не выспится: «Хотел бы я спать, как горничная!»

Никто не подавал признаков жизни, кроме собаки. Лай раздавался то из передней, то из патио – пес носился по дому за камнями ударов, прорезавшими тишину.

– Странно! – говорила она, не отходя от двери, и тишина душила ее. – Они, конечно, снят. Постучу погромче.

Тук! – тук-тук! – тук! – тук-тук! – тук!

– Ну, сейчас выйдут. Не слышали просто.

– Пока что соседи выходят! – сказал Кара де Анхель. В тумане ничего не было видно, но ясно слышалось хлопанье дверей.

– Вы не устали, правда?

– Ничего, стучите! Подождем минутку, сейчас выйдут! Камила считала в уме, чтобы быстрей шло время: раз, два,

три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать три… двадцать три… двадцать четыре и два-дцать – пять…

– Не идут!

…двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, тридцать… тридцать один, тридцать два, тридцать три… тридцать три, тридцать четыре… тридцать – пять – она боялась дойти до пятидесяти, – тридцать шесть… тридцать семь… тридцать восемь…

И вдруг, неизвестно почему, она поняла, что он сказал ей' правду про дядю Хуана. Задохнувшись, она отчаянно заколотила в дверь. Тук – тук – тук – тук! Она не выпускала молотка. Туктуктуктуктуктук! Не может быть!… Тук – тук – тук – тук – тук – туктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктук-туктуктук!

Ответ все тот же – непрерывный лай. Что же она им сделала, почему не открывают? Постучала еще. С каждым ударом возвращалась надежда. Что ж с ней будет, если они не откроют? От одной этой мысли она цепенела. Она стучала, стучала. Стучала ожесточенно, словно била молотком по голове злого врага. Немеют ноги, горько во рту, язык как тряпка, и зубы щекочет страх.

Скрипнуло окно, послышались голоса. Все потеплело. Идут, слава тебе, господи! Поскорей бы уйти от этого человека, у него глаза такие черные и светятся нехорошо, как у кошки. Он плохой, хоть и красивый, как ангел божий. Мир улицы и мир дома, разделенные дверью, соприкоснулись, словно темные звезды. В доме можно есть хлеб тайком от всех – сладок хлеб, вкушаемый взаперти! Дом учит мудрости, он безопасен, устойчив, он – как семейная фотография: папа при галстуке, мама в драгоценностях, у детей смочены волосы дорогим одеколоном. А на улице все зыбко, опасно, рискованно, обманчиво, как в зеркале. Улица – общественная прачечная, где перемывают грязное чужое белье.

Сколько раз играла она в детстве у этих дверей! Сколько раз, пока отец прощался с дядей Хуаном, она рассматривала отсюда крыши соседних домов, щетинившиеся черепицей па фоне синего неба!