Сборник Поход «Челюскина», стр. 84

В апреле 1931 года вместе с Самойловичем поехал я в Москву к Шмидту.

Шмидт произвел на меня очень хорошее впечатление своей мягкостью. Мягкостью, но отнюдь не мягкотелостью. Впоследствии я узнал его ближе: это умный, дельный человек, четко и точно формулирующий свои мысли и дающий ясные и определенные указания.

Я вернулся в институт и провел ряд мероприятий по его реорганизации. Прежде всего я перевел его в новое помещение — в обширный шереметьевский особняк на Фонтанке. Страна, соприкасающаяся с Арктикой на протяжении многих тысяч верст, должна иметь первоклассный арктический институт. Мне пришлось в связи с этим иметь длительные стычки, ибо в шереметьевском особняке предполагалось устроить какую-то выставку. Слово «Арктика» звучало в то время уже довольно внушительно, но далеко не так, как теперь. [407]

В том же 1931 году штаты института были расширены более чем вдвое, были отпущены средства на новые экспедиции, организованы новые лаборатории. Словом, работа закипела.

Должен сказать, что первое мое впечатление от института было неблагоприятное. В самой большой его комнате стоял огромный стол, на котором сотрудники… играли в пинг-понг. В два часа являлся один заместитель директора, в четыре часа — другой. Все это мне не понравилось. Я привык к дисциплине. У меня уже был опыт советской работы, и мириться с такой расхлябанностью я не мог…

Институт принял облик научного учреждения. Были привлечены специалисты из других учреждений. Началась энергичная подготовка к экспедициям 1932 года. В числе прочих было намечено и сквозное плавание на «Сибирякове».

Прежде чем взяться за организацию Сибиряковской экспедиции, я добросовестно изучил все доступные мне материалы северного похода Норденшельда. Сибиряковская экспедиция, давшая мне первое «полярное крещение», была утверждена правительством в феврале 1932 года. Вся организационно-хозяйственная часть экспедиции лежала на мне. Это была гигантская работа, но я почерпал в ней опыт, без полного использования которого нельзя быть уверенным в благополучном исходе ни одной полярной экспедиции. Сибиряковский поход возглавлял Шмидт; я был его заместителем по организационно-хозяйственной части. Не буду говорить о подробностях этого замечательного похода. Он описан достаточно подробно и всесторонне. Полярное плавание — тяжкий труд, а не увеселительная прогулка. Но, стоя на борту «Сибирякова», плавно отваливающего от архангельских берегов, я испытывал восторженное состояние.

Как известно, мы выполнили задачу, возложенную на нас страной. Мы прошли Северный морской путь в два месяца и четыре дня, в то время как наши предшественники тратили на его прохождение от двух до трех лет. Короче, мы прошли его в одну навигацию. Только при этом условии Северный морской путь может иметь серьезное транспортное значение.

Мы побывали на «Сибирякове» в Японии. Впечатление от этой своеобразной страны получилось у нас чисто внешнее. Нам устраивали банкеты дельцы и сановники, а рабочие кварталы были наглухо от нас отгорожены. Поразили меня контрасты японской жизни. Мы побывали в Токио, Иокогаме, Цуруте. Токио — многомиллионный город с небоскребами, отличными мостовыми, большим числом [408] автомашин, метрополитеном. Цуруга — грязный, нищий, феодального типа город. Токио — всего лишь блестящая европейская витрина страны голода и социального гнета. После двухнедельного пребывания в Японии нас страстно потянуло домой, на родину.

Обратно ехали мы через Владивосток поездом. В Москву прибыли 6 декабря 1932 года. В марте 1933 года мы приступили по постановлению правительства к снаряжению «Челюскина», который должен был повторить путь, пройденный «Сибиряковым».

Краткий промежуток времени между мартом и июлем — едва ли не самый напряженный период моей жизни. 12 июля 1933 года в яркий, солнечный день ленинградский пролетариат провожал нас в новое арктическое плавание. Отлично снаряженный и оснащенный «Челюскин» медлительно и величаво покачивался на спокойной волне. Я смотрел на город, освещенный яркими полуденными лучами, и думал: «До чего хороша жизнь! До чего сильна наша родина, поднявшая безвестного сына своего Ивана Копусова из дикого деревенского прозябания дореволюционных лет, вскормившая его и воспитавшая для одной из прекраснейших задач, стоящих перед великой страной пролетариата: для освоения гигантских ледяных пространств…» [409]

Ибраим Факидов. Я еще вернусь на Север!

Мое детство прошло в Крыму.

По весне с крымских гор, к востоку от Алушты, близко друг к другу, как три сестры, свергаются бурные горные речки: Хуру-Узень — Сухая речка, Кучук-Узень — Малая речка и Улу-Узень — Великая речка. Я родился и вырос в небольшой татарской деревушке Хуру-Узень.

Она расположена между двух ущелий на склоне горы. К берегу спускаются фруктовые сады. Вокруг — виноградники, а выше на горах — лес и поросшая травой Яйла, по которой бродят отары овен. Ниже по берегу моря под кипарисами и тополями идет дорога к Алуште.

Все мое детство проходило между виноградником и морем. Долго я даже не видел никого из русских, кроме помещика, имение которого было расположено на берегу моря и который науськивал собак на татарских мальчиков, чтобы они не смели купаться на морском берегу, а купались бы среди скал вдали от деревни. [410]

Больше всего мы, детишки, любили, когда к берегу подходили большие парусные суда купцов; они привозили соль, а взамен брали фрукты и морской песок. В эти дни берег моря оживал: там собиралась вся деревня. У боцмана парусника иногда можно было получить корабельную шлюпочку, за прокат вносили натурой — фруктами.

Участники «шлюпочных походов» вскладчину составляли условленную с боцманом порцию и под вечер, когда на берегу становилось мало людей, приносили ее на судно.

Взяв лодку, старались уйти возможно дальше от родительского взора. Едва отплыв от борта парусника, мы выбирали капитана, боцмана и других чинов «морской службы». Устанавливали строгую дисциплину. Играли в «морячки». Эту «дисциплину» и «серьезность» мы выдерживали не долго. Прыгали в воду, ныряли, плавали, опять взбирались на борт, пели песни. Не бывало дня, чтобы кто-нибудь не выходил из воды с кровью то из носа, то из ушей.

Когда мне было пять лет, умер отец. Мать вскоре вышла второй раз замуж, а я и мой старший брат перешли жить к дяде. Дядя любил крепко выпить, и нам с братом жестоко доставалось. Брат, который был старше меня на пять лет, не выдержал — ушел из дому, блуждал по крымским портам и сделался моряком. В 1922 году мать ушла с ребенком от своего мужа, вернулся и старший брат, и мы опять жили вместе.

За эти годы произошли большие перемены в татарских деревушках.

События начались уже в 1919 году. Над нами в горах поселились красные партизаны. Когда Красная армия дралась с Врангелем, наступала на Перекоп, партизаны спускались из лесов и нападали на тыл белых.

Когда партизаны ворвались в имение того самого помещика, который травил нас собаками, крестьяне-татары разрушили его дом с неудержимой яростью. Ничего себе не брали — били стекла, зеркала, мебель… Не пили — бутылки прекрасного вина разбивали о камни. А я забрался в детскую комнату, где нашел много роскошных книг.

Помню, что там была книга «О царе Салтане». Она привлекла мое внимание золотистой обложкой.

Я завладел «Царем Салтаном».

Революция покончила с национальным гнетом. По всему Крыму [411] возникали татарские школы, перед татарскими мальчиками открылся путь к знанию.

Односельчане рассказывали мне об «опытах» моего отца. Отец пускал какие-то шары. Только потом я выяснил, что он мастерил легкие проволочные каркасы, обтягивал их папиросной бумагой и снизу подвешивал вату, пропитанную бензином. Вату он поджигал, и теплая струя воздуха уносила легкий шар кверху. Вся деревня интересовалась этими опытами — все хотели знать, где упадет шар.

Отец, которого я почти не помнил, казался мне очень ученым человеком. Он ведь делал такие вещи, для которых надо что-то знать. И я с самых ранних лет по-своему, по-детски искал путей к знанию.