Абхазская повесть, стр. 6

Интересы этих людей были иными, чем в среде, в которой она выросла. Елену Николаевну вскоре начала возмущать их ограниченность. Не раз она звонила по телефону Федору, пытаясь поговорить с ним, объясниться, но он, узнав ее голос, вешал трубку. Наконец, в один из дней, незнакомый голос ответил, чтобы она не звонила, потому что Дробышев уехал. Она не поняла, куда он мог уехать, и позвонила снова, и услышала все тот же голос: «Вам, кажется, ясно сказали, что Дробышев здесь не работает. Не звоните больше!» Как-то, когда ей было очень грустно и тяжело, она решила пойти вечером на Суворовскую. Дверь открыла тетя Маша. Не пригласив Русанову даже войти в комнату, она пробурчала, что вот уже полгода, как Федор съехал с квартиры и, прощаясь, сказал, что уезжает из Москвы. Так и оборвалась эта последняя нить, исчезла надежда поговорить и что-то выяснить, хотя Елене Николаевне самой было не ясно, о чем бы она говорила с Федором. Никого из своих старых друзей она не видела, только однажды в Театре оперетты встретила группу своих подружек. Увидев ее, шедшую под руку с Григорием Самойловичем, они, как по команде, фыркнули и демонстративно отвернулись. С этого времени ее мысли все реже и реже возвращались к прошлому. И вдруг этот звонок и вызов на Лубянку к Березовскому, о котором она слышала от Федора, но которого никогда не видела и почему-то побаивалась. Растерянная и потрясенная, возвращалась она к себе домой, в свое «гнездышко», как любил Григорий Самойлович называть их двухкомнатную квартиру. Решение ехать, немедленно ехать, было твердым и бесповоротным.

И только подойдя к двери с медной табличкой «Архитектор Г.С.Замковой», она подумала о человеке, который был ее мужем, любил ее. И ее решительность поколебалась.

Она не успела отнять руку от звонка, как Григорий Самойлович отворил дверь. Видимо, встревоженный ее отсутствием, он нервничал.

– Где ты была? – уступив дорогу, спросил он. Не ответив, она прошла мимо него и стоявшей в дверях домработницы, пожилой, медлительной Евдокии Андреевны, в комнате села на край дивана. Григорий Самойлович, еще больше встревоженный, подошел к ней.

– Что случилось?

Она молчала, не зная, как начать тяжелый разговор.

– Что случилось, где ты была? – волнуясь, переспросил он.

– Сядь, Гриша, нам нужно поговорить, – наконец сказала она, и он покорно сел рядом, уже зная, что произошло то, чего он так боялся.

Избегая смотреть в глаза, понимая, что причиняет ему горе, она рассказала о своей поездке к Березовскому, о ранении Федора и о решении ехать в Сухум. Окончательном решении! – жестко подчеркнула она и взглянула на него. Григорий Самойлович сидел с опущеной головой, молчал.

– Что ты молчишь? – начиная горячится, спросила она.

– Что ж говорить, ведь ты все решила сама, – ответил он, печально пожав плечами, и эта покорность и безропотность убивали в ней решимость быть жесткой и лаконичной. Ей хотелось резких слов, упреков, оскорблений. Тогда ей было бы легче укрепиться в своем решении. Сейчас так же, как и в кабинете Березовского, она чувствовала, что любит Дробышева, твердо убеждена, что должна быть около него. Но вместе с любовью к Федору в ее душе жила еще и жалость к сидевшему около нее человеку. Она убеждала себя, что его любовь эгоистична, что он превратил ее в куклу, живую куклу, а она, по легкомыслию или по глупости, согласилась на эту оскорбительную роль полу содержанки, полужены. Чтобы озлобиться, она пыталась вспомнить все плохое в их совместной жизни. Пыталась и не могла. И постепенно чувство решимости и враждебности уступало жалости к этому уже старому человеку, для которого она была всем в этом большом и холодном мире.

– Что ты молчишь? – снова спросила она, но он даже не поднял головы, уйдя в свое горе. И тогда, не выдержав, она встала перед ним на колени, заплакала. Ей было жаль его, но больше всего жаль себя, хотя во всем была виновата лишь сама.

Григорий Самойлович поднял голову:

– Я думаю, твое решение окончательно. Оно жестоко. Но я должен был знать, что рано или поздно так будет. – Он усмехнулся. – Да, недолго прожило мое счастье. Спасибо тебе за радость и горе, за все, что ты принесла. – Голос его дрогнул, говорить было трудно. – Но помни, в любой день, в любой час я буду ждать тебя. – Услышав всхлипывания у двери, он взглянул туда и только сейчас увидел стоявшую у портьеры плачущую Евдокию Андреевну. – Вот с ней и будем ждать тебя в этом, твоем, доме, – сказал он. Стараясь быть спокойным, спросил, когда она едет, и, услышав, что завтра, заторопился, махнул рукой, и, тяжело сутулясь, ушел в спальню.

Ночь прошла в сборах. Только под утро, прикорнув на диване, Елена забылась тяжелым сном. Утром ей позвонили от Березовского, предупредили, что заедут с билетом. Когда она кончила говорить, Григорий Самойлович подошел, обнял ее и долго смотрел в глаза, точно хотел запомнить дорогие ему черты. Потом поцеловал в голову и ушел из дому.

Вечером приехал секретарь Березовского. Евдокия Андреевна помогла одется и уже в дверях сунула в муфту сверток, шепнув, что так велел Григорий Самойлович. В машине она вскрыла конверт, там были деньги и небольшая записка. Он писал, что будет говорить всем, что она поехала в Сухум отдохнуть. Письмо кончалось словами: «Помни, в Москве ты оставила самого близкого „старого“ друга – напиши ему, если тебе будет тяжело». Слово старого было подчеркнуто!

– Неужели ей суждено приносить близким людям только несчастья?! – мелькнула горькая мысль. – Подумаешь, какая демоническая, «роковая» женщина.

7

Сквозь сон Елена Николаевна почувствовала, что кто-то тормошит ее за плечо и что-то говорит. Она открыла глаза. Купе было полно света, длинный солнечный луч резал его пополам и, отражаясь в дверном зеркале, слепил глаза. Рядом с ней сидела вчерашняя старуха, уже не хмурая и настороженная, а ласковая.

– Ну, вставай, вставай, соня, – говорила она улыбаясь, – ишь как разоспалась. Люди давно встали, чаевничать хотят, да тебя жалеючи маются в коридоре.

– Простите, пожалуйста! – Елена Николаевна хотела встать, но дверь без стука открылась, показалась голова толстяка.

– Закройте на минутку, я сейчас, – крикнула Русанова. Он, как ей показалось, весело подмигнул, захлопнул дверь и сейчас же в коридоре послышался смешок.

Елена Николаевна заторопилась. Она быстро оделась, прибрала постель, поправила перед зеркалом растрепавшиеся волосы и распахнула дверь. У окна стояли ее попутчики и еще какой-то незнакомый, высокий, с реденькой седой неопрятной бородкой и узкими, бегающими глазами. Глядя на нее, они улыбались. По-видимому, толстяк верховодил. Тоном хорошего знакомого он с укоризной сказал:

– Пора, пора, а то мы проголодались. Идите умываться, а мы здесь займемся по хозяйству.

Когда она вернулась, столик был заставлен стаканами с чаем, всевозможной снедью и большими ломтями белого хлеба. По одеялу, вперемешку с пустыми стаканами, рассыпаны яблоки, на полу – бутылки с вином. Видимо, ждали ее возвращения, потому что не успела она сесть, как толстяк уже откупорил бутылку и стал разливать вино.

– Будем знакомы! – сказал он, протягивая ей наполненный до краев стакан с мутно-золотистым напитком. – Майсурадзе, Давид Григорьевич, – представился он. – Друзья зовут меня просто Датико. Ничего, ничего, у нас так принято, – успокоил он молодую женщину, заметив, что она пожала плечами. – А это – Александр Семенович Жирухин, инженер нашей Сухумской ГЭС, почти грузин. Второй год живет в Абхазии. – Он засмеялся и кивнул на высокого с бородкой. Заметив, что на него смотрят, Жирухин заискивающе улыбнулся, и Елена Николаевна увидела редкие желтые зубы.

– А это тоже инженер, Сергей Яковлевич. Ваш москвич, отдыхать к нам едет, – продолжал представлять толстяк. – И правильно делает, что едет сейчас, – летом у нас жарко, да и не протолкнешься из-за приезжих.

Обловацкий встал и поклонился.

– Ну, с бабушкой вы уже знакомы, – продолжал Майсурадзе, метнув глазами на старуху.