Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни, стр. 9

Чтобы отмести наваждение, Радищев заговорил о Бокуме, который теперь подло мстит, старается лишить студентов сносного питания.

Ушаков усмехнулся:

— Он прав.

— Как прав? Он вор…

— Наше общество распалось. Мы не подчиняемся ему и не можем ничего от него требовать. Право предполагает обязанности, и наоборот, обязанности гражданина дают ему право. Человек, вступая в общество, обязуется терпеть зло, причиняемое ему начальником, потому что это зло приносит ему добро — общественное спокойствие.

Ушаков говорил внятно и твердо, как по-писаному, и это было не удивительно: он излагал мысли своего сочинения о праве на наказание и смертную казнь.

— Бокум — наш государь. Мы разорвали связи с ним. Можем ли теперь сетовать на него?

— Ну а если бы Бокум остался бы нашим государем? Имел бы он право на свои издевательства?

— Тогда иное дело. Но разумно ли ему издеваться над нами? Что такое благо государственное? Вообрази: государство есть некая нравственная особа, и граждане оного — ее члены, руки и ноги этой особы. Можно ли подумать, что человек, раздробивши себе одну ногу, захотел воздать зло за зло и преломил потому другую ногу? Положение государства сему подобно. Вот почему государство должно заботиться о благосостоянии и свободе своих граждан. Оно не может желать себе зла.

— Но выходит, деспотические государства желают себе зла.

— Деспотизм лишает народ добродетелей. В странах, где замалчивают мысли, думают мало. Кто смеет самостоятельно мыслить среди народа, подчиненного произволу? Гельвеций утверждает, что развращенность людей, леность, бездеятельность, непривычка мыслить есть дурные следствия деспотизма.

Они заговорили об императорах-деспотах, о Калигуле, Нероне, Диоклетиане, о свирепости наказаний, о нелепости смертной казни, которая никак не служит исправлению нравов.

Они подолгу говорили о материях высоких и важных и при этом не уставали.

Их охватил азарт познания. Радищев не расставался с толстым томом «Основательные наставления хирургические, медические и рукопроизводные в пользу учащимся», где были изложены приметы всех болезней и способы их лечения. Кутузов увлекался Библией и странствовал в мыслях по древней земле Ханаанской. Янов не пропускал лекций благочестивого профессора Геллерта. Рубановский усердно склонялся над лексиконами, он готовил себя к дипломатической карьере и изучал множество языков.

Когда науки утомляли, они шли в город, в ресторацию «На огородах», где лакомились превосходными пирожными, сочиненными пирожником Генделем, чье искусство воспел студент Иоганн Вольфганг Гёте, будущий немецкий поэт:

Твой гений творческий печет оригиналы
Пирожных, любят их британцы, ищут галлы.
А кофе — океан, что у тебя течет,
Конечно, слаще, чем Гиметта [2] сладкий мед!

Стихи были написаны на стене карандашом, российские студенты спрашивали об авторе, и им указывали на высокого стройного студента с орлиным профилем и темными сверкающими глазами.

В воздухе была разлита поэзия, стихи читали прямо в ресторации, иные студенты вскакивали в азарте иногда на стол. Молодые поэты, охотясь за образами и мыслями, бродили в одиночестве по берегам реки, и комары отчаянно жалили их, не давая возможности сочинять вечные строки. У русских отношение к поэзии было прохладным, они предпочитали философию. Они рассуждали о деспотизме и рабстве, о формах правления, о добродетелях и о том, что государства бедные были всегда богаче великими людьми, чем государства богатые. Монтескье, Вольтер, Мабли будоражили их, и Радищев трактовал слова Мабли по-своему, на российский манер: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние».

Лизхен мелькала в толпе горожан, и Александр холодно кланялся ей издали и торопился уйти, боясь, что решимость покинет его и он снова подойдет к той, что считает деспота добрым человеком.

Часто с ними гулял Федор Васильевич. Болезнь его съедала, он исхудал, но никогда не жаловался. Он шел с друзьями, с наслаждением прислушивался к их болтовне, иногда вставлял весомое слово. И в шутку и всерьез он любил вспомнить какое-либо латинское выражение. «Кво ус кве тандем абутере, Катилина, патиентиа ностра?» [3] — насмешливо говорил он Кутузову, который все толковал о масонах: они сообща построят храм Соломона, храм любви и мудрости, человеческой солидарности. А Рубановского, который весьма интересовался событиями придворной жизни, наставлял: «Первая мудрость — глупость отбросить».

Латинский язык он любил за силу выражений, за кованые громоподобные фразы, вобравшие дух державства и вольности и оставленные на века. Ушаков не мог ограничиться лекциями в университете, он приглашал учителей латинского языка на дом, и утро заставало его беседующим с римлянами.

Состояние его ухудшалось. Он слег в постель, но продолжал штудировать книга.

Однажды Ушаков прервал работу и попросил привести врача.

— Скажи, буду ли я жить? Если болезнь неизлечима, то ответь: сколько дней мне осталось.

Врач замялся и шуткой решил отвлечь больного от черных мыслей:

— На то ответить могут только гадалки. Они сидят на рыночной площади, раскладывают карты и объясняют все очень точно.

Федор Васильевич взглянул строго:

— Ты — мой друг, тебе не надо гадать. Твои знания скажут.

— Что мы знаем о человеке? — вздохнул врач.

Радищев всматривался в желтое угасающее лицо Ушакова и понимал, что конец близок. Но врач молчал, он знал, что надежда и утешение часто спасают человека, а правда убивает.

— Не думай, — сказал Федор Васильевич, — что, возвещая мне смерть, дух мой приведешь в трепет. Днем раньше умрем, днем позже — не все ли равно, можно ли соразмерять это с вечностью. Почитай Сенеку, ты увидишь, что я прав.

Федор Васильевич глядел прямо и ждал ответа. Врач молчал, Радищев замер, пораженный необыкновенной сценой.

— Пусть будет по-твоему, — сказал врач сурово. — Более двух суток жизни не могу обещать тебе.

Радищев с ужасом смотрел на Ушакова. Но тот спокойно взял врача за руку:

— Благодарю. Нелицемерный ответ твой почитаю истинным знаком нашей дружбы. Прости в последний раз и оставь меня.

Ушаков велел позвать всех. Многие вошли со слезами на глазах.

— Час пришел, расстаемся. Хочу надеяться, что в суете вы не растратите доброе и высокое, что есть в вас. Прощайте.

Он попросил на время оставить одного, а через час позвал Радищева:

— Возьми мои бумаги, употреби их, как тебе захочется. Помни, что я тебя любил. Помни и о том, что в жизни надо иметь правила, чтобы быть блаженным. Должно быть тверду в мыслях, чтобы жить и умирать бестрепетно.

Александр с трудом удерживал рыдания. Ушаков ласково улыбнулся:

— Ну, вот и все.

На исходе дня ему стало совсем плохо. Антонов огонь сжигал тело, на коже появились черные пятна. Пришел врач.

— Дай мне яду, — чуть слышно прошептал Федор Васильевич.

Врач отрицательно покачал головой.

— Дай, пожалей…

Врач молчал. Радищев тоже оставался недвижим.

Всю жизнь он потом вспоминал этот миг, корил себя: надо было внять просьбе Ушакова, который, читая Плутарха, часто приводил слова идущего на смерть Катона как свидетельство великого мужества: «Иного выхода я не вижу…»

Но тогда он не мог шевельнуться.

Утром Ушаков скончался. Они похоронили его на городском кладбище, в нескольких шагах от громадного дуба, словно в надежде, что соседство этого пятисотлетнего гиганта продлит короткую жизнь их старшего друга.

Он остался в немецкой земле, их ожидал обратный путь — в Россию.

ДЕРЗОСТНЫЙ ДОКЛАД

Рубановские давали бал. Василий Кириллович обессилел от хлопот и приготовлений, и если бы не помощь брата Андрея Кирилловича, недавно вернувшегося из Лейпцига, где проходил курс наук, то вместо бала, как слезно шутил хозяин дома, «случились бы похороны».

вернуться

2

Гиметт — горный хребет неподалеку от Афин, на склонах которого росли ароматические травы, придающие меду, собранному здесь пчелами, особый вкус.

вернуться

3

До каких, пор, Катилина, ты будешь испытывать наше терпение? (лат.).