Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни, стр. 5

— Нет, — насмешливо отвечает Радищев. — Пожалуй, оставлю тебя в живых!

— Рубановский, Кутузов, — карандаш императрицы скользил по листу бумаги, — Радищев… Франц, не тот ли это мальчик с нежным румянцем, который так плохо держит серебряную тарелку?

— О, матушка, тот, — сокрушенно клонит голову гофмейстер Ротштейн. — Рассеянный мальчик, но в науках памятлив и искусен. В этикете же слаб, есть проступки, — печалится Ротштейн, уже готовый вычеркнуть Радищева из списка.

Екатерина задумалась:

— В Европе ему учиться не придворным церемониям. В науках — памятлив. Вон Владимир Григорьевич Орлов каких успехов в Лейпциге достиг. Оставим. Сказывали, что его дед, Афанасий Прокофьевич Радищев, денщиком у Петра Великого служил. Значит, ветвь доброго дерева… — И она обводит кружком фамилию.

Ротштейн благоговейно принимает бумагу. Ни один из пажей, которых он рекомендует послать в Лейпциг, в университет, не вычеркнут из списка. Это большая удача, это высокая оценка педагогического дара гофмейстера.

В декабре 1766 года несколько карет, наполненных провизией, домашней утварью, книгами, отправились из Петербурга в Лейпциг. Шесть пажей, чьи фамилии были обведены самодержавной рукой, да еще шесть молодых людей, отобранных в Москве, Новгороде, Смоленске, уезжали в далекую Германию, чтобы постигать там науки. Отец Павел осенял крестом тяжело нагруженный поезд.

Морамберт, Ротштейн, потерянные, погрустневшие, стояли на дороге. Прощание было недолгим, потому что новый гофмейстер Бокум, сопровождающий пажей, не любил сантиментов, торопил отъезд, а команды отдавал громкие и резкие, отчего кони вздрагивали…

КЛЕТКА ДЛЯ ГОСПОДИНА СТУДЕНТА

В Лейпциге любили порядок и галантное обхождение. У выхода из городского сада миловидная девушка вручала гостю букетик цветов; гуляющие на крепостном валу горожане издали раскланивались друг с другом, иной купец, даже неуч, останавливался, чтобы осведомиться о том, здоров ли благочестивый профессор Геллерт и на какую тему сегодня читал лекцию в университете Платнер; книгопродавцы, случалось, давали книги студентам на время под честное слово; в пивных всегда вежливо предлагали выпить вторую кружечку, полагая, что ограничиваться одной — значит, невежливо обращаться со своим организмом. Даже нелюбимого прусского короля Фридриха II жители Лейпцига не очень бранили, соглашались, что можно назвать его выдающимся монархом, но никак не великим. Какой же это великий человек, говорили они, если он во время Семилетней войны не жалел ни земли, ни денег, ни людей? Нет, уж ребенку ясно, что король понапрасну погубил свою превосходную армию… Тут, казалось, вот-вот вылетит по адресу Фридриха крепкое словечко, но нет, обходилось: горожане посмеивались и расходились: великий — курам на смех!

Редко нарушался порядок в тихом городе: однажды студенты подрались с солдатами, и еще был случай: студент стащил у мельника осла и проехал на нем по городу. В ответ на упреки в бессовестности студент отвечал, что он хотел представить, как Иисус въезжал на ослице во град Иерусалим.

В остальном порядок неукоснительно поддерживался, и ворота в город закрывались на ночь. Опоздал — плати штраф!

— Опоздал — получай розги! — говорил гофмейстер Бокум, когда русские студенты поздно возвращались с прогулок. Угроза не была пустой: князю Трубецкому досталось однажды фухтелем по спине.

— Русский студент глупый, ленивый, — определял Бокум. — Ему бы только набить брюхо, за девицами бегать или книжки пустые читать по ночам. Нет, майор Бокум не потерпит беспорядка!

Бокум прищемлял толстым пальцем нить свечи, у которой склонялись над книгой Рубановский или Кутузов. Свеча шипела, гасла — Бокум злорадно смеялся в потемках.

Набивать брюхо Бокум тоже не позволял. Наваристые щи да пироги с капустой остались в России. В Лейпциге их заменили жиденький суп да кусочки старого мяса, положенного на хлеб по немецкому способу — бутерброд.

Когда один из студентов пожаловался майору на голод, тот изрек:

— Пустой живот — светлая голова!

Бокум любил порядок, но галантностью не отличался.

Александр жил вместе с Кутузовым. В комнате было сыро, окно смотрело во двор, глубокий и темный. Печь топить Бокум разрешал через день — и они ежились по ночам под старыми ветхими одеялами.

По черепичной крыше зимой сеялся неслышный холодный дождь. В церкви Босоногих братьев уныло звонил колокол. Дома вокруг в такую погоду хмурились, тяжелели, будто забытые богом монастыри. Но когда дождь уставал и затихал, солнце все равно не проникало в их келью, сырость не исчезала.

— Мы не монахи. Хватит киснуть! — Александр захлопывал книгу и тянул Кутузова за рукав.

Они любили ходить по улицам без цели. Лейпциг расступался перед ними неторопливо, степенно — город купцов и ученых. Из окон дома бургомистра Лейпцига неслись звуки клавесина, в пивных шумели студенты, на рыночной площади в длиннополых величавых одеждах прохаживались греки, приценяясь к товару. Около дома профессора Платнера торговали горячими, прямо со сковородки, пышками, и Радищев лез в карман за монетами: удержаться было невозможно.

Повелительный бой башенных часов отрезвлял их, и они мчались в университет. Там они слушали профессора Платнера, который в лекции рассуждал о гениях — о людях, имеющих особенность видеть в жизни то, что другие обыкновенно не видят, отличающихся высокой настроенностью духа. Платнер говорил: «Я вам поставлю в пример Франклина не как ученого, но как политика. Видя оскорбляемые права человечества, с каким жаром берется он быть его ходатаем! С сей минуты перестает жить для себя и в общем благе забывает свое частное. С каким рвением видим его, текущего к своей великой цели, которая есть благо человечества!»

Молча они шли домой рядом с Франклином, Монтескье, Марком Аврелием, Платоном, но резкий окрик Бокума возвращал их к действительности.

«Оставь, терпи», — Кутузов дотрагивался до руки Радищева, когда видел, что тот готов вспыхнуть и ответить Бокуму грубостью.

О терпении они спорили. Радищев доказывал, что Бокуму надо дать отпор. Кутузов утверждал, что схватка с Бокумом унизит их: Бокум — животное. Он приводил примеры из истории, когда люди кротостью побеждали тиранов. Радищев из той же истории добывал сведения о борцах за вольность.

«Возблагодарим кротких и светлых духом», — произносил отец Павел на проповеди. Кутузов отворачивался от иронического взгляда Радищева: отец Павел оказывался странным союзником, он проповедовал то же, что и Кутузов, но делал все доводы смешными. Уж так на роду было написано отцу Павлу — быть смешным и смешливым.

На молитве он стоял зажмурившись из опасения, что когда откроет глаза и увидит искаженное от старательности лицо Рубановского или улыбочку Челищева, то не удержится — прыснет. Студенты это скоро заметили и воспользовались странностью своего духовного наставника.

Отец Павел однажды молился об избавлении от гордыни, о чистых сердцем, об овцах, верящих своему пастырю, и студенты подпевали ему безропотно и скучая. Неподалеку от иконы, к которой обращался отец Павел, лежали на столе перчатки и шляпы господ студентов. Отец Павел пропел слова молитвы, отвернулся от иконы и опять зажмурился, чтобы не видеть богопротивных насмешливых физиономий. Один из студентов воспользовался минутой. Крадучись, он стянул со стола одну из перчаток, сложил ее в форме кукиша и положил возле священника. Отец Павел окончил молитву, сделал несколько поясных поклонов и отворил зажмуренные глаза. Кукиш торчал прямо перед ним. «Ох», — сказал отец Павел и зашелся от смеха. Его с удовольствием поддержали студенты.

А в другой раз отец Павел объяснял, что такое ангел. Студенты были тупоголовы, и отец Павел выбирал сравнения попонятнее: «Ангел есть слуга господень, которого он посылает для посылок. Точно так у государыни нашей благомилостивой служит для разных посылок гофмейстер Франц Ротштейн». Студенты вспомнили толстого суетливого немца и засмеялись: Ротштейн слабо походил на ангела. Отец Павел засмеялся тоже, потом испуганно закрыл глаза, проникся сознанием своей греховности и сказал: «Аминь».