Мертвая зыбь, стр. 8

— Тогда кто же? Впрочем, вы мне, конечно, не скажете. — Якушев понемногу приходил в себя. — Кто? Эта мысль меня будет мучить, когда буду умирать…

— И все-таки это Артамонов, ваш воспитанник, — сказал Артузов.

— Неправда! — сорвалось у Якушева.

Тогда Пилляр, держа в руках листки, показал ему начало письма: «Милый Кирилл…» — и в конце письма подпись: «Твой Юрий». Затем показал конверт с адресом: «Князю К.Ширинскому-Шихматову, Курфюрстендам, 16. Берлин. От Ю.А.Артамонова, Эстония, Ревель».

Якушев помертвел. На мгновение все подёрнулось как бы туманом, больно кольнуло в сердце, голова упала на стол, все исчезло. Это продолжалось несколько секунд, он почувствовал, что по подбородку льётся вода. Перед ним стоял Артузов со стаканом в руке.

— Вот как на вас подействовало, — услышал Якушев. Но это не был голос Артузова. Он медленно поднял голову и увидел человека в шинели, накинутой на плечи. Лицо разглядел позже, лицо очень усталого, пожилого человека, с небольшой бородкой и тенями под глазами. Якушев узнал Дзержинского, хотя видел его лишь однажды в ВСНХ.

— Вы потрясены, Якушев? Вы верили в то, что имеете дело с серьёзными людьми, «белыми витязями», как они себя называют… Хороши «витязи»! Сами сидят за границей и играют чужими головами, подставляя под удар таких, как вы. Кому вы доверились? Эти господа играют в конспирацию по-мальчишески. И вот видите, письмо Артамонова очутилось у нас. Его прислали нам наши товарищи из Берлина. Разве мы не знали вашего прошлого и того, чем вы занимались в тысяча девятьсот девятнадцатом году? Знали, зачеркнули, поверили и дали вам работу! Вы могли хорошо, честно трудиться по своей специальности. К нам пришли и с нами работают люди, которые вначале скептически, даже враждебно, относились к советской власти. Но постепенно они убеждались в том, что у нас одна цель: восстановить народное хозяйство, из отсталой, тёмной России создать первое на земле социалистическое государство. А такие, как вы, Якушев, шли на советскую работу с расчётом, чтобы под маской честного специалиста устраивать контрреволюционные заговоры. Так?

— Да. Так. Я виноват в том, что, находясь на советской службе, связался с эмигрантами… Но, по правде говоря, это ведь были одни разговоры. Мне хотелось произвести впечатление, я говорил о том, чего нет в действительности… Одни разговоры.

— Нет, Якушев. Это были не просто разговоры, не контрреволюционная болтовня. Есть конкретные, уличающие вас факты, вы и ваши единомышленники в Москве и Петрограде готовили выступления против советской власти, вы были одним из руководителей подпольной монархической организации.

Дзержинский смотрел прямо в глаза Якушеву. Тому было трудно выдержать прямой, пронизывающий взгляд, он опустил голову.

— Мы поставили вас перед фактом, уличили в том, чем вы занимались в Ревеле. Мы знаем, что вы делали в Москве до и после поездки в заграничную командировку, вернее, что собирались делать, но вам помешали. Вы хотите, чтобы мы вас изобличили снова и поставили перед фактами вашей контрреволюционной деятельности в Москве? Подумайте, в ваших ли интересах об этом молчать? Подумайте об участи, которая ожидает вас, если по-прежнему будете лгать и изворачиваться! Только полная искренность, полное признание своей вины, своих преступлений может облегчить вашу участь.

Дзержинский шагнул к двери.

— Я… подумаю, — с трудом выговорил Якушев.

— Мы вам дадим время подумать.

«Значит, все известно. Все…» Теперь у Якушева в этом не было сомнений. Когда он поднял голову, Дзержинского уже не было в комнате.

7

Якушев снова в камере. Он сидел перед чистым листом бумаги. В его сознании возникали путаные мысли. «Единомышленники, — думал он. — Кто они? Артамонов, Ширинский-Шихматов… Ничтожные людишки, игравшие моей головой. Или эти господа — петербургские сановники, у которых отняли их чины и звания, придворные мундиры, усадьбы, родовые имения, майораты. Или гвардейские офицеры, сенаторы, богачи-промышленники, выползавшие из щелей, куда они забились, чтобы обсуждать в Политическом совете МОЦР планы подготовки переворота…» Якушев думал о своей семье, детях, жене. Знают ли они, что с ним произошло? Может ли он принести себя в жертву, бросив семью на произвол судьбы? В тяжком раздумье шли минуты, часы… К утру на чистом листе бумаги появились первые строчки:

«Признаю себя виновным в том, что я являюсь одним из руководителей МОЦР — Монархической организации центральной России, поставившей своей целью свержение советской власти и установление монархии. Я признаю, что задачей моей встречи в Ревеле являлось установление связи МОЦР с Высшим монархическим советом за границей, что при возвращении в Москву я получил письмо от Артамонова к членам Политического совета…»

По мере того как Якушев писал свои показания, перед ним яснее вырисовывались его единомышленники. Он не мог не думать о них в эту минуту.

«Единомышленники? Черниговский помещик, камергер Ртищев, балтийский барон Остен-Сакен, нефтепромышленник Мирзоев, тайный советник Путилов. Они все ещё мечтают о том, чтобы вернуть себе чины, поместья, богатство…

Я был белой вороной среди них… Как патриот, я заботился о благе народном… «Патриот», а всю ночь толковал с британским разведчиком о том, как отдать на разграбление родину! Чем все это кончилось? Я стою над бездной…»

Якушев писал откровенно обо всем, что знал, замирая от ужаса и отчаяния.

«Подписываю себе смертный приговор, — думал он. — Но все равно, пусть будет то, что будет… Если бы можно было зачеркнуть прошлое, жить для семьи, музицировать, любоваться картинами в музеях или просто работать на скромной должности, приносить пользу… Нет, все кончено».

И он написал:

«Я рассказал всю правду о моей контрреволюционной деятельности и к этому могу только добавить: если мне даруют жизнь, то я откажусь навсегда от всякой политической деятельности.

А.Якушев».

8

В феврале 1922 года нэп только разворачивался. Ещё не появились объявления поставщика древесного угля Якова Рацера, в школах не писали карандашами концессионной фабрики Гаммер, не блистали в витринах магазинов лезвия бритв фирмы «Братья Брабец» и в пивных не подавали пиво фирмы «Корнеев и Горшанов».

Однако уже в то время москвичи с удивлением останавливались на Петровке перед освещённой витриной, где в «художественном» беспорядке были выставлены воротнички из пике, кепки из грубой шерсти, подтяжки, манишки. Удивительным казалось и объявление в Пассаже на опущенной железной шторе магазина: «Здесь в скором времени откроется контора товарищества Кушаков, Недоля и К°».

Перед этим объявлением остановился Роман Бирк, совершавший обычную прогулку по Столешникову переулку и Петровке. Он собирался продолжить прогулку, как вдруг заскрежетала железная штора и из-под неё вынырнул Стауниц. Бирк вспомнил встречу у Кушаковых и, вежливо поклонившись, хотел уйти, но Стауниц непринуждённо взял его под руку:

— Я вас заметил в боковое окно. Соблаговолите зайти, посмотреть, как мы устраиваемся, — и с удивительной настойчивостью увлёк его за собой.

В конторе все ещё был беспорядок, на полу неубранные стружки, пахло краской, но в глубине стоял стоя и над ним надпись: «Директор-распорядитель». На столе пишущая машинка, а за ней копалась в бумагах рыжеволосая девица.

— Прошу ко мне, — сказал Стауниц с той же настойчивостью и проводил Романа Бирка по винтовой железной лестнице на второй этаж. Здесь было комфортабельно, стоял диван и два кресла. Бирк обратил внимание и на одежду Стауница. Он был в шубе, и из-под неё виднелись не модные в то время высокие шнурованные башмаки и галифе, а туфли с лакированными носами и брюки в полоску.

— Все пока в хаотическом беспорядке, — объяснил Стауниц, — но через неделю мы будем принимать клиентуру. Занимаемся сейчас мелкой продукцией — грабли, лопаты, топоры, и все-таки это не какая-нибудь дрянь вроде воротничков и манишек. Беда в том, что рубль — это нечто эфемерное, счёт идёт на миллионы, приходится постоянно следить за курсом золота, фунтов стерлингов, долларов на чёрном ринке…