Близится утро, стр. 75

Первым с ослика слез Антуан. За ним остальные. В гору усталые животные уже не пошли бы.

– Ты уверен? – спросил Жан. – Маркус, во имя Искупителя, ты…

Он замолк, сам сообразив неуместность этих слов.

И мы пошли по тропе.

Наверное, ею все же ходили. Может быть, раз в месяц, а может быть, раз в год – терпеливо поправляя осыпающиеся камни, обрывая упрямый кустарник, укрепляя склоны там, где это было необходимо.

Луи без всяких разговоров взялся помогать Антуану. Жерар, так же молчаливо, вел под руку Жана. Остальные шли сами, даже Луиза без жалоб и причитаний шла в гору. А пыльный след на дороге все приближался, уже можно было разглядеть силуэты всадников. Примерно у половины тускло блестели серые чешуйчатые доспехи, у остальных пестрела в лучах заходящего солнца яркая гренадерская форма.

– Семецкий полк, – выдохнул Фарид, останавливаясь на минуту. Поднес к губам фляжку – и досадливо бросил вниз. Там уже не осталось ни капли, а любой вес становился нестерпимым бременем. – Самые преданные ханские нукеры, их еще вечно живыми зовут…

Мы были на середине подъема, когда взмыленные кони остановились у подножия холма. Фигуры преследователей заблестели парными бликами – почти у всех были бинокли.

Арнольд остановился, с утробным ревом выворотил из склона слабый камень и выкатил на тропу. Остановился, выжидая.

Всадники сдвинулись от тропы. Поняли намек.

– Не надо, – остановил Арнольда Маркус. – Нам еще спускаться!

– Пусть подумают, хотят ли подняться! – осклабился Арнольд. Но обвал начинать не стал, так и оставил камень угрожающе висеть на тропинке.

Большая часть всадников спешилась у начала тропы. А две маленькие группы поскакали вдоль подножия, выискивая, нет ли иных путей для спуска. Я заметил, что в каждом отряде было ровное число гренадеров и преторианцев – временные союзники друг другу не доверяли.

– Идемте… – сказал Антуан. Он тяжело дышал, упирая руки в бока, но ему не меньше нашего хотелось узнать, что же ждет наверху.

Когда мы закончили подъем, пылила уже вся дорога. Отставшее войско догоняло свой авангард. Не меньше четырех-пяти сотен собрались, чтобы схватить дюжину беглецов.

Но мы на них почти не смотрели.

Вершина холма была плоской, сглаженной то ли ветрами, то ли человеческими руками, словно стол. Каменистый пятачок, пятьдесят на пятьдесят шагов, не больше. Здесь росла трава – почти иссохшая, но живая, неведомо как находящая живительную влагу в этом жарком краю. А посредине стояло древнее здание из обломков камня. Я назвал бы его хижиной, но никто не строит хижин на вершине горы. Часовня, или очень маленький храм – сложенный в незапамятные времена, с пустыми окнами, с крышей из окаменевшего кедра… сколько же нужно было сил, чтобы поднять в гору по единственной тропе эти бревна… Почему-то я знал – их несли на руках.

Не на Слове.

Жерар первым, будто сомнамбула пошел вперед. Склонился, входя в низкий дверной проем. И опустился на колени.

Один за другим мои спутники входили в горный храм.

Последним вошел Маркус – и они расступились, прижались к стенам, вбирая его в центр.

Я остался стоять у обрыва.

Копилось внизу людское море. Расседлывали коней, расступались, образуя два лагеря. Преторианцы и гренадеры, у которых была общая цель, но разная к ней дорога.

Закрыв глаза, раскинув руки, я стоял у обрыва, слушал ветер и вспоминал.

Чего же тебе не хватило в те долгие дни, что провел ты на вершине холма, глядя на иссушенную землю, не укрываясь от зноя и не утоляя голод, смиряя слабую плоть и слушая голоса, вечно звучащие в нас?

Ты был полон любви. Но любовь слепа, если ты закрываешь глаза. Любовь нетерпелива, она жаждет радости, а не счастья.

Ты был полон добра. Но твоя доброта не станет добротой для всех, если ты не сможешь ею поделиться. Доброта беспомощна, не встречая ответа.

Ты был полон сил. Но сила нужна, чтобы собирать урожай, сеятелю нужно терпение. Сила губит, когда ты бьешь по пустоте, стоя на краю обрыва.

Ты построил очень большую хижину. Но может быть, надо было подумать о доме?

Ты сказал «не поднимите отныне друг на друга смертоносного железа». Но убивать можно не только железом, годится и бронза, и удавка, и голые руки. Ты сказал «даже дюжину кто положит, все равно передо мной чист, если чистосердечно раскается». Но не о раскаянии мы услышали, только о дюжине.

Когда ты уходил навсегда, вытесывал и вкапывал в землю столб, сам себя вязал путами под ошеломленными взглядами одиннадцати и одного верных – о чем ты думал?

О тех одиннадцати, что не пошли с тобой в Рим?

Об одном, кто сказал: «Не Бога я вижу перед собой, а нового цезаря»?

О том, что нет и не будет Рая, а только ледяные адские равнины – где час за часом копятся богатства земного мира? Холодные и безжизненные берега короткой человеческой жизни, над которой властен не дух, а плоть.

О том, что однажды ты расслышал голос, но не понял того, что было сказано?

– Ильмар…

Темно.

Я открыл глаза, но было темно. Солнце успело сесть. Внизу горели походные костры и выкрики караульных, окруживших холм, резали тишину.

– Маркус?

– Что с тобой? – спросил мальчик. – Ильмар… не надо стеречь, ночью они не рискнут подниматься. Ильмар, отойди от обрыва!

Он и впрямь боялся за меня. Он и для меня хотел счастья, не ведая, что думает лишь о радости.

– Мы решили лечь спать, – косясь мне под ноги, сказал Маркус. – Все решится утром. Все будет хорошо, Ильмар!

Я отошел от края.

– Ильмар, ты… что-то хочешь сказать?

В его глазах был вопрос, и затаенная боль, и надежда услышать ответ. Он был лишь маленьким мальчиком, решившим взять на себя тысячелетний груз.

Чего я хочу?

Для принца Маркуса, бросившего свой родной дом?

Для Хелен, идущей наперекор судьбе?

Для Антуана, Йенса, Жерара, Авром-Бера, для всех вас?

Разве могу я спросить, чего вы хотите для себя?

Радости или счастья?

– Ты прав, – сказал я. – Нам всем надо отдохнуть. Это был трудный день.

Эпилог,

в котором я выхожу к морю, но не знаю, где найду свой берег

Я проснулся, едва на востоке разгорелась бледно-оранжевая полоска зари.

Из нашего убежища не было видно сошедшихся армий.

Я помнил эти армии: стройные когорты Серых Жилетов, гордых и самовлюбленных, свято хранящих древнюю родовую честь, закованных в крепчайшую серую броню; молчаливый строй рослых руссийских гренадеров, не знающих даже происхождения своего, с младенчества выращенных в казармах, вооруженных пулевиками со страшными метровыми штыками.

Столь разные внешне, столь единые по сути.

И шум пробуждающихся солдат не был слышен.

Я помнил эти звуки: слабый визг затачиваемых мечей, железный лязг затворов пулевиков, обиженное ржание голодных лошадей – их не кормят перед боем, грязные шутки нижних чинов, переклички младших командиров, свист плетей – полезно наказать несколько смутьянов перед схваткой, уверенная поступь командующих. Единые для любой армии звуки.

Я на четвереньках выполз из разрушенного храма. Как мог тихо, чтобы никого не разбудить. И встал, лишь оказавшись под открытым небом.

Я не стал смотреть вниз, я не стал слушать стон железа и людской вой. Я посмотрел в небо – чистое зимнее небо Иудеи.

Небо ждало. Терпеливо, как умеет ждать только небо. Как оно ждало уже две тысячи лет.

– Господи, – прошептал я. Не взмолился – я не хотел молиться. Не попросил – я разучился просить. Просто сказал. – Господи, мы в твоей власти. Мы все виновны. Но ведь ты не слепая сила, ведь ты не беспомощная слабость. Ты не царь, ты отец наш… ведь так? Так?

Небо молчало. Так, как умеет молчать только небо. Как молчит оно уже две тысячи лет.

– Да, – сказал я. – Всё в нас, и мы виноваты сами. Сегодня прольется кровь, и Маркус скажет Изначальное Слово. И Маркус воцарится на троне, и будет нести добро… Господи, ведь мы ошибемся снова?