Любовь на полях гнева, стр. 54

Но удара не последовало. Несмотря на навалившуюся на меня тяжесть, я продолжал сопротивление, но вся битва прошла как бы надо мной, в этом переулке ужасов, где мужчин, вырывая из объятий женщин, убивали тут же, на их глазах.

XIII. Свет и тень

Благодарю Бога за то, что мне пришлось видеть так мало. Я только чувствовал, как в общей свалке на меня не раз наступали чьи-то ноги, покрывая меня чужой кровью. Я слышал хрип врагов, схватившихся не на жизнь, а на смерть, пронзительные крики женщин, от которых кровь стыла в жилах, безумный смех и умоляющие стенания. Подняться с земли значило обречь себя на верную смерть, и, хотя у меня и так не оставалось надежды, я продолжал лежать без движения. Сопротивляться было уже бесполезно.

Был момент, когда я подумал, что настал мой конец. Кто-то оттащил тело, лежавшее на мне и скрывавшее меня. Свет ударил мне прямо в глаза, и я слышал, как кто-то крикнул:

– Тут еще один! Он жив!

Шатаясь, я поднялся на ноги с единственным желанием – умереть достойно. Кричавший был мне незнаком, но подле него я увидел Бютона, а позади виднелся барон де Жеоль. Кругом было еще несколько человек, которые с любопытством смотрели мне прямо в лицо.

Я не верил своему спасению.

– Если хотите делать свое дело, то кончайте скорее, – проговорил я, раскидывая руки.

– Боже сохрани! – поспешно вскрикнул Бютон. – Довольно уж перебили народу, даже слишком много. Господин виконт, обопритесь на меня, и пойдемте отсюда. Слава Богу, что я поспел вовремя. Если б они убили вас…

– Это уже пятый, – заметил барон де Жеоль.

Бютон ничего не сказал, но взял меня под руку и тихонько повел вперед. Де Жеоль взял меня с другой стороны, и я шел, поддерживаемый ими, сквозь живую изгородь народа, смотревшего на меня с интересом. Лица у всех, несмотря на жару, были удивительно бледные. Шляпы на мне не было, и солнце немилосердно пекло голову. Но, повинуясь поторапливаниям Бютона, я двигался вперед, пока мы не добрались до двери, открывшейся перед нами. Войдя в нее, я уронил платок, который мне дал кто-то, чтобы перевязать раненое плечо. Человек, стоявший у двери, быстро поднял его и с вежливой поспешностью подал мне. Он держал пику, а руки его были обагрены кровью! Не было сомнения, что это один из убийц!

Два человека внесли в противоположный от нас дом чье-то безжизненное тело со свесившейся головой. При виде этого я быстро припомнил все обстоятельства пережитой трагедии. Схватив Бютона за шиворот, я исступленно закричал:

– Где мадемуазель де Сент-Алэ? Что вы сделали с нею?

– Тише, тише, сударь, – с упреком отвечал он. – Постарайтесь овладеть собой. Она здесь и в полной безопасности, ручаюсь вам за это. Ее вынесли одной из первых.

Кажется, я, совсем не по-мужски, разразился слезами. То были, впрочем, слезы благодарности. Я испытал слишком много, к тому же, хотя рана в плече и не представляла никакой опасности, я потерял достаточно крови. Поэтому можно и простить мне эти слезы. Впрочем, не один я плакал в тот день. Позднее я узнал, что даже один из убийц, отличавшийся особой свирепостью, разрыдался, когда увидел, что они наделали.

В этот и следующий день в Ниме было убито около трехсот человек, главным образом возле монастыря капуцинов, превращенного Фроманом в типографию и центр пропаганды «красных», около «красной» «Таверны» и в доме Фромана, державшемся до тех пор, пока против него не выставили пушки. Едва ли половина всех погибших полегла в схватке, большей частью их преследовали и убивали в переулках, домах и разного рода тайниках. Иногда они сдавались на милость победителя. В этом случае их отводили к стене ближайшего дома и там расстреливали.

Затем начались такие же ужасы и в Париже, под тем предлогом, что необходимо предупредить распространение мятежа по всей Франции. Оглядываясь теперь назад, я нахожу, что причина этому была другая – презрение к жизни, которое столь ярко проявилось в позднейший период революции, и та, ничем необъяснимая, жестокость, что через три года совершенно парализовала общество и удивила весь мир.

Из восемнадцати мужчин, вместе со мной переживших ужасы бойни в переулке у капуцинского монастыря, осталось в живых лишь четверо. Жизнью мы были обязаны своевременному прибытию Бютона и некоторых представителей других приходов, не разделявших фанатизма севеннолов, и, отчасти, запоздавшему раскаянию самих убийц.

В числе этих четверых были отец Бенедикт и Луи де Сент-Алэ. Странной была наша встреча, когда мы, чудом спасенные от смерти, оборванные и перепачканные, сошлись вместе в гостиной мадам Катино. Шторы, за исключением одного большого окна в углу, были еще спущены. В потухшем камине, который так весело пылал в день моего приезда в Ним, теперь лежал серовато-белый пепел. В комнате было мрачно и холодно, мебель отбрасывала длинные тени, и слышен был шум толпы, собравшейся в переулке, не в силах наглядеться на жестокое зрелище.

Мы, трое, несомненно любивших друг друга, людей, разбросанных обстоятельствами в разные стороны, теперь опять были вместе. Жалкие, бледные, с трясущимися руками и лихорадочно блестевшими глазами – каждый из нас прошел очищение по-своему.

Из соседней комнаты доносились женские голоса, плач и поспешные шаги. Я знал, что там лежала маркиза, сильно пострадавшая во время схватки: ее сбили с ног и затоптали. За ней ухаживали доктор, Дениза и мадам Катино.

Своей мрачностью гостиная походила на комнату покойника, и мы разговаривали между собой шепотом. Время от времени одного из нас охватывал ужас пережитого: мы вставали и, тяжело дыша, начинали ходить по комнате. Внезапно послышавшиеся пушечные выстрелы заставили нас на время забыть самих себя, и мы заговорили о Фромане, обсуждая его шансы на спасение. Но заговорили, как люди посторонние, как люди, которых смерть пока освободила от общей повинности.

Луи позвали в соседнюю комнату к матери. Через несколько минут туда попросили пройти отца Бенедикта. Я остался в гостиной один.

Тишина после такого волнения, уединение, когда всего час назад я смотрел в глаза смерти, безопасность после кошмара – все это переворачивало мою душу. Когда же, к довершению всего, я вспомнил о гибели маркиза, унесшего с собой в могилу столь много обещавший ум, слезы опять подступили у меня к глазам.

Не имея сил сдерживать душевное беспокойство, я быстрыми шагами заходил по комнате. Теперь ее мрак был мне только приятен. Во мне оживало прежнее, в памяти воскресали прежние, дорогие мне, сцены, прежняя дружба, мое детство. Я вспоминал, что мы когда-то играли вместе, и забывал, что с того времени утекло немало воды, и мы шли по жизни разными дорогами.

Уже к вечеру ко мне вышел Луи.

– Войдите, – кратко сказал он.

– К маркизе?

– Да, она желает вас видеть, – отвечал он унылым тоном человека, который ничего не скрывает от себя.

После таких событий, какие мы пережили, моя реакция была более, чем обычной. Я был совершенно измучен, и пошел за Луи машинально, думая больше о прошлом, чем о настоящем.

Но едва я переступил порог комнаты, в противоположность гостиной ярко освещенной свечами, словно от какого-то толчка, разом, пришел в себя. Против двери, на кровати, вся обложенная подушками, полусидела маркиза. Наши взгляды встретились, и я остановился. Ее лицо было бледно, как полотно, но на щеках горели два ярко-красных пятна. Лицо носило какое-то особенное выражение, совершенно не подходившее к обстоятельствам и наполнившее меня тревогой.

Заметив мое смущение, она веселым и притворным тоном, только увеличивавшим жуткость обстановки, не преминула упрекнуть меня за прошлое.

– Очень рада вас видеть, виконт. Приятно убедиться, что у вас есть скромность. Впрочем, мы на вас не сердимся. Лучше поздно раскаяться, чем никогда. Где мой веер, Дениза? Дитя мое, дай мне мой веер!

Каким-то надорванным движением Дениза поднялась со своего стула подле кровати. Мы, впрочем, все были надорваны до последнего нерва.