Со щитом и на щите, стр. 37

Но вот мы выстраиваемся и, мокрые, посвежевшие, взбираемся повзводно вверх, к лесу. Там, в палатках, мы и живем. Там уже нас ждет ужин: под зелеными шатрами, на земле… И мы, начаевавшись, откатываемся от горячих еще кружек и лежим себе, ожидая сигнала «отбой».

Небо еще дышит жаром, хотя солнце уже на горизонте. А здесь, на траве, под высокими густыми деревьями, прохладно и приятно. Весь наш лагерь словно вымер: монотонно лепечут лишь сонные голоса каких-то пичужек да изредка раздастся окрик командира.

О чем мы в такие минуты думаем? О чем разговариваем?

Обо всем. Но больше всего о службе. Разговоры наши изменились с тех пор, как мы попали в армию.

Если поначалу мы еще вспоминали большей частью родные места и они казались нам раем, то теперь мы все реже заводим разговоры о доме. С головой окунувшись в армейские будни, мы постепенно прониклись их интересами.

Мы многому научились за это время, многое узнали. Нас не пугают теперь ни морозы, ни жара, дубленую нашу кожу не пробить градом, не промочить дождем, мы совершенно спокойно ляжем на сырую землю и заснем, не боясь простудиться. Мы научились по команде вставать, по команде ложиться.

Мы стали воинами.

Мы научились ходить в атаку и мгновенно окапываться, хоть километр ползти по-пластунски, преодолевать глубочайшие рвы и высочайшие стены, лихо колоть штыком и отбивать вражьи удары прикладом винтовки. Ноги наши сами собой вытягиваются в струну, как только звучит команда «арш!», руки наши взлетают ни на сантиметр выше, ни на сантиметр ниже, мы ходим в строю так, что залюбуешься, и никому не пришло бы в голову, что всего несколько месяцев тому назад мы совсем не умели так держаться.

Мы стали настоящими воинами.

Нас теперь не сгибают до земли двухпудовые солдатские вещмешки, мы и думать забыли о НЗ, который несем в своих вещмешках, потому что не чувствуем того постоянного голода, который грыз нас в начале военной службы. Мы уже наедаемся за завтраками, обедами и ужинами. Нас не беспокоят твердые, со слежавшейся соломой подушки, мы можем спокойненько выспаться хоть на каменной глыбе. Мы огрубели, мышцы наши окрепли, движения стали точными и уверенными.

Мы стали теми, кем и должны были стать. Близившаяся война готовила нам суровый экзамен на мужество и зрелость.

И мы сдадим его — живыми или мертвыми.

Вместо эпилога

Война началась для нас не свистом пуль, не взрывами мин и снарядов, а нескончаемыми маршами, рытьем траншей и окопов. То ли нас опасались пустить на передовую (первый год службы!), то ли там было уже столько войск, что не протиснуться, и на протяжении почти пятнадцати суток мы шли, шли, шли — по сорок, по пятьдесят километров. Или зарывались в землю.

Кое-кто начинал высказывать опасения, что нам и пороху понюхать не удастся. Ведь все мы, как один, были уверены, что именно сейчас, пока копаем осточертевшие блиндажи и окопы, наша армия добивает врага «малой кровью, могучим ударом». И если нас хотя бы с неделю еще погоняют вдоль фронта, то мы так и не увидим живых врагов, разве что пленных. Но когда начинали сетовать вслух, наш помкомвзвода, стягивая брови в строгий шнурок, обрывал:

— Разговорчики!

Ибо дисциплина есть дисциплина, и она не терпит никаких нареканий на действия командования, даже если нарекания эти порождены самыми высокопатриотическими чувствами.

Дважды мы видели вражеские самолеты. Первый раз они летели так высоко, что казались лишь серебристыми крестиками. И когда прозвучала тревожная команда: «Во-озду-ух!», мы рассыпались с дороги по густой, высокой пшенице. А потом, как нас недавно учили, с колена стреляли по этим самолетам.

Терпко и будоражаще запахло порохом, в голове звенело от выстрелов, а крестики плыли и плыли, и хотя бы один упал. Наш лейтенант, разрядив в небо свой ТТ, огорченно скомандовал отбой.

На поле вдруг упала тишина, так как наш взвод последним закончил стрельбу. Вот тогда-то с неба донесся могучий сдержанный гул. Что-то жестокое и холодное угадывалось в нем. Какая-то тупая, уверенная в себе сила. И мы растерянно смотрели на нескончаемую армаду самолетов и спрашивали у самих себя и вслух: где же наши прославленные истребители?

Командиры нам поясняли, что истребители накинутся на вражеские самолеты подальше, в тылу, что они нарочно пропускают их вглубь, чтобы потом ни одного не выпустить.

Второй раз мы встретились с вражескими самолетами в Могилев-Подольском, за километр от переправы через Днестр. Не успело отзвучать «Воздух!», как прямо над головой с ужасающим, выматывающим душу ревом и свистом пронеслись самолеты, и вся наша колонна, зажатая высокими каменными заборами узенькой улочки, посыпалась в кювет.

Наш помкомвзвода прыгнул в тот кювет первым, а на него — весь взвод. Мы падали, задевая друг друга прикладами, ботинками, коленями и локтями, а вокруг уже ходуном ходила земля. И хотя бомбы падали лишь у моста, нам казалось, что они взрываются рядом, что самолеты целятся только в нас.

Так мы и не дошли до переправы через реку, хотя командиры заверяли, что на этот раз нас обязательно кинут в бой. Вместо этого нас развернули и повели назад. Шли до самого вечера, а потом снова копали траншеи и завидовали другим взводам, у которых были низкорослые командиры. А наш лейтенант, как нарочно, был в роте выше всех, и траншею копать нам приходилось самую глубокую.

Все мы сильно похудели и отчаянно устали. Усталость накапливалась в наших телах изо дня в день, из ночи в ночь. Кратковременные остановки на отдых не могли ее разрядить, а чуткий сон — обновить наши силы. Мы были отравлены усталостью, она окрашивала исхудавшие лица в землистый тон, проступала черными пятнами под глазами, делала наши движения неуверенными и вялыми, а нас самих — тупыми и безучастными.

Единственная была мечта — выспаться. Упасть на землю и спать, спать…

Дремота не оставляла нас ни на минуту. Перемешанная с пылью, тяжело плыла над колонной, налипала на веки, и, отяжелевшие, они начинали слипаться. И тогда на ходу мы погружались в сон. Ноги наши шагали, руки размахивали, а головы спали.

Некоторые умудрялись спать вот так, на ходу, километр или два. Попадались лишь тогда, когда дорога сворачивала в сторону. Они же продолжали двигаться по прямой, выходили из колонны и падали в кювет. Ошалевшие, выбирались на дорогу, к ним разъяренными петухами подскакивали командиры, а мы натужно хохотали, как по принуждению.

Еще тяжелее было рыть окопы. Сколько мы их оставили после себя за эти пятнадцать суток! Вгрызались в твердую, неподатливую землю короткими шанцевыми лопатками, а над нами сгущалась ночь, и из темноты возникала то фигура помкомвзвода, то лейтенанта, то самого комроты, и звучало, звучало одно и то же:

— Не спать… Не спать…

Потому что нам нестерпимо хотелось спать. Боже, как нам хотелось спать! Чем глубже становились окопы, тем сильнее нам хотелось спать. Будто зарывались не в землю, а в сон, и он смыкался вокруг тесными стенами, сыпался с шуршанием под ноги, неодолимо тянул за собою на дно.

И вот уже то один, то другой окоп замирал — до тех пор, пока над ним не появлялась темная тень командира:

— Боец Кононенко!.. Кому сказано: не спать!!

Как-то, полусонный, я незаметно для себя прикопал винтовку. Положил рядом и потом, совсем очумев, завалил ее землей.

Поднялся переполох на всю роту — пропала винтовка. Весть докатилась до самого комбата, мне уже угрожал трибунал, но командир роты заметил приклад, видневшийся из-за бруствера. Мне приказали вычистить винтовку до последнего винтика. («Чтоб языком ее вылизал!» — передал комбат, помкомвзвода же сказал, что только кровью я могу смыть тяжелейшую провинность.) И пока все спали, я мытарился над винтовкой и проклинал свою судьбу.

Неприятное это происшествие послужило, должно быть, причиной того, что лейтенант при первой же возможности постарался от меня избавиться: назначил связным командира роты. Ведь о такой роскоши, как полевой телефон, мы тогда и не мечтали.