Со щитом и на щите, стр. 19

Выходим вместе со двора. Теперь надо найти подходящее место, чтобы граната не улетела на чужую усадьбу, упаси бог, не потерялась бы. Федька остановился у самой последней хаты и сказал, что бросать будем здесь.

Перед нами просторный выгон, тут есть где разбежаться и размахнуться. За нашими спинами крайняя хата, в ней сквозь большое окно видно женщину. Она просеивает в сите муку и все время поглядывает на нас. Ей, должно быть, тоже интересно, как мы будем бросать гранату.

Федька берет гранату первым.

— Ты стой на месте, — говорит мне, а сам отходит подальше, громко считая шаги: — Двадцать… тридцать… сорок…

— Докинешь? — кричу ему.

— Докину!

Федька почему-то закатывает правый рукав, примеривается, как половчее взять гранату, а женщина начинает стучать в окно и пытается что-то жестами передать мне. Ага, я, наверное, заслоняю Федьку, и ей ничего не видно. Ну что ж, могу и в сторону немного отойти.

Федька в это время разгоняется, подпрыгивает, как жеребец, и швыряет гранату…

Он таки ее докинул: прямехонько в окно влепил. Звякнуло, рассыпаясь, стекло, граната влетела внутрь, разорвалась истошным женским воплем. Не успели мы опомниться, как из хаты вылетела разъяренная баба: вся в муке, будто привидение, с толстой скалкой в руках. И такой она показалась нам страшной, что куда там тем самураям. Мы от нее улепетывали так, что аж пятки горели.

Добравшись домой, больше всего я сожалел о гранате. Два дня провозиться и ни разу не бросить!

О том, как Амур пытался пронзить мое сердце, да только стрелы погнул

С этой историей у меня связаны самые горькие воспоминания, наибольший мой позор. Много времени минуло с той поры, казалось, пора бы и забыть, но, как только вспомню тот урок, от стыда сгораю.

А виновата во всем ручка, обыкновенная ученическая ручка, с одной стороны которой перо, с другой — карандаш. Она имела никем еще не исследованную особенность всасывать в себя чернила, а потом незаметно выпускать их на пальцы, так что наши руки были всегда в синих пятнах, а часто и нос, и щеки, и подбородок.

Но зато те ручки были безотказны, перья у них никогда не тупились, карандаши не ломались, мы их с удовольствием покупали, носили в портфелях, в книжках, в карманах — кому где вздумается.

А еще из них было очень удобно стрелять. Бумажными, хорошо разжеванными пульками. Заложишь такую пульку в трубочку от ручки, зажмешь в губах тот конец, где сидит пулька, потом прицелишься и — пфу! — что есть силы в трубку. И твоя пулька, глядишь, у кого-то на лбу или на затылке. Это зависит от того, куда ты целился.

Лучше всего стрелять во время урока, когда «мишень» сидит более или менее неподвижно. Так вот и я, дождавшись, когда учитель истории повернулся в сторону, зарядил свою ручку загодя приготовленной пулькой, прицелился и выстрелил — прямо в щеку Василю.

Тот сразу же догадался, кто в него выстрелил, и, стоило учителю обратиться к доске, я получаю пульку в ухо.

Ах, ты так! Ну, я сейчас тебе!

Не сводя глаз с учителя, готовлю очередную пульку.

— Что это вы все время жуете? — интересуется учитель.

Отвечаю, что ничего и не думал жевать.

Он отворачивается, и я, быстренько прицелившись, стреляю в Василя.

И как это он заметил? Совсем ведь в другую сторону смотрел!

— Если вам не интересно, можете выйти из класса…

Конечно, я и не подумал это сделать. Еще чего: выйти в коридор, где тебя сразу же поймает директор!

Прилежно кладу ручку на парту, внимательно слушаю учителя.

Хлясь!..

Ответ Василя. Снова в самое ухо попал. А учитель, видите ли, ничего не увидел. Меня так сразу заметил…

Вот он снова отворачивается в другую сторону, и я, не теряя его ни на минуту из поля зрения, выдираю листок бумаги, начинаю жевать. Потом опасливо и осторожно беру ручку, заряжаю пулькою и, скосив один глаз на учителя, быстро подношу трубку к губам…

Не иначе учитель тоже искоса пас меня. Так как, не успел я выстрелить, он прервал свой рассказ, открыл классный журнал и туда сердито что-то записал.

— «Плохо»… Тебе за поведение «плохо», — шепчет Мишка, который сидит к столу ближе меня.

Я и без него знаю, что никак не «отлично». Явственно представляю, как директор меня вызывает, как песочит на классных, а то и на общешкольных собраниях, как посылает маме записку, и жить мне совсем не хочется.

К тому же совсем недавно я был «в гостях» у директора. Он меня сурово предупредил, что ему уже надоели свидания со мною (будто я к ним стремился!). Еще одна жалоба, и нам придется навсегда расстаться.

Это предостережение меня напугало больше всего.

Конечно, я бы от этого никак не помер, так как пылкой любви к директору не испытывал, но беда заключалась в том, что пришлось бы распрощаться не только с ним, но и со школой. Куда же я тогда денусь? И что будет с мамой?

Мишка, что сидит рядом, тоже за меня переживает, шепчет, что как только историк выйдет из класса, я должен сразу же его догнать и упросить вычеркнуть из журнала эту никому не нужную отметку. В ответ я киваю головой: согласен, дескать, все что угодно сделать, лишь бы остаться в школе.

Поэтому, как только прозвенел звонок, бросаюсь вслед за учителем:

— Михаил Платонович! Михаил Платонович!

Историк останавливается. Он очень высокий, на меня глядит сверху вниз, и стекла его очков строго и неприязненно поблескивают.

— Слушаю вас!

— Я больше не буду, Михаил Платонович… Я нечаянно, Михаил Платонович…

Бубню поспешно, так как охвачен страхом, что он может меня не дослушать. Вот-вот распахнутся двери классов, оттуда посыплются ученики, окружат нас, перебьют — и тогда я пропал!

Брови Михаила Платоновича недоуменно лезут вверх:

— Нечаянно, говорите?.. Как это нечаянно?

И тогда я выпалил фразу, которую, пока жив, никогда себе не прощу.

— Так в меня Гаврильченко стрелял… Если бы не он, я бы ни за что… Я больше не буду, Михаил Платонович!

Какую-то минуту историк колеблется, потом раскрывает классный журнал, зачеркивает плохую отметку.

Даже не поблагодарил его, потому что был готов язык себе откусить…

Как я мог лучшего друга вот так предать? Разве нельзя было без этой подлой фразы уговорить учителя?

Весь день не мог Васе смотреть в глаза. А он, будто нарочно, все ко мне подходит то с этим, то с тем и, разговаривая, нет-нет да положит руку на плечо. И казалась мне его рука такою тяжелой, что я даже сгибался под нею.

Что бы он сказал, знай про ту мою фразу?

И он все-таки узнал — правда, немного позднее! Ведь я очень скоро забыл о данном историку обещании, хотя поначалу добросовестно старался дисциплину в классе не нарушать. Но обстоятельства жизни порой складываются так, что самые благороднейшие наши намерения летят вверх тормашками. Итак, я снова на чем-то попался, и Михаил Платонович, который имел хорошую память, сказал при всем классе:

— Прошлый раз вы все свалили на Гаврильченко. Теперь я вижу, что вы тогда сказали неправду…

— Ничего я вам не говорил!..

— Как не говорили?..

Лицо учителя покраснело, наверное, не меньше, чем мое. Он очень рассердился, но не его гнев и даже не плохая отметка, которую он вот-вот поставит, огнем палили меня сейчас. Затылком, спиной, сердцем ощущаю удивленный взгляд Гаврильченко и уже на весь класс кричу:

— Неправда! Ничего, ничего я не говорил!

Учитель, по-видимому, понял, что со мною творится что-то необычайное, и не стал спорить. Только сердито повел плечами и сказал:

— Садитесь…

Даже забыл поставить мне плохую отметку. Хотя я сейчас нестерпимо хочу, чтобы он записал в журнале против моей фамилии «плохо», чтобы директор выгнал меня из школы, чтобы я попал под машину, чтобы лежал в больнице и, умирая, сказал Василю, что все это неправда.

— Ничего такого я ему не говорил, — бубню Мишке, потому что никак не могу молчать: меня что-то душит за горло.

— Ну, веришь, что не говорил? — пристаю к Киму на перемене: мне кажется, что все только и думают о той моей фразе.