В родном городе, стр. 48

Но сказать ему не удалось. Громобой вдруг поднялся и, упершись руками в спинку стула, перегнувшись через нее, весь красный, с надувшимися на шее жилами, не сказал, а выпалил:

– Старика прогнать хотите? Да?

Хохряков стукнул кулаком по столу.

– Громобой, Громобой! Спятил, что ли?

– Не спятил, а… Пусть только попробует старика убрать. Пусть только… – Он хотел еще что-то сказать, но подходящих слов не нашел. Покраснел еще больше и сел на свое место.

– 6 –

Весь вечер в «башне» только и разговора было, что о бюро. Громобой, красный и возбужденный, расхаживал в тесном пространстве между четырьмя койками и столом, грозился расправиться с Чекменем («по-нашему, по-ростовски, чтоб охоту отбить»), порывался куда-то идти. Николай сначала слушал, потом разозлился и прикрикнул на него. Громобой обиделся, надулся, лег на кровать и мгновенно заснул. Левка прикрыл его одеялом. В противоположность Громобою, он не так возмущался Чекменем, как Хохряковым.

– Чекмень – понятно, – говорил он, стоя в пальто и шапке в дверях и все не уходя. – Он корешка своего устраивает. И вообще у него что-то там, кажется, с Никольцевым из-за кафедры произошло…

– Ну, это со слов Быстрикова, – перебил Николай. – Источник не слишком верный.

– Ну и бог с ним, я не о нем сейчас, я о Хохрякове. Вот кто меня удивляет. Секретарь бюро называется!.. На его глазах обливают грязью человека, а он, вместо того чтобы встать и стукнуть кулаком по столу, сидит и рисует что-то на бумажке. А потом унылым голосом заявляет, что Чекмень, мол, дал не совсем правильную оценку Никольцеву. Не совсем…

Антон, завернувшись в одеяло (знаменитый его обогревательный прибор из канализационной трубы вдруг вышел из строя), сидел на кровати и, как человек мирный, больше всего в жизни ненавидевший скандалы, только сокрушался, глядя на всех своими печальными, всегда немного удивленными глазами.

– Кому все это нужно? Неужели нельзя жить мирно, дружно? Кончилась война, а тут, пожалуйста, между собой грызню заводят. Непонятные люди…

Витька Мальков в споре не принимал участия. Человек он был флегматичный, в высшей степени трезвый и на вещи смотрел с чисто философским спокойствием.

– И охота вам нервы портить, – говорил он, заворачивая остаток сала в бумагу. – Первый час уже. А завтра контрольная. Тушите свет. Хватит!

Свет в конце концов потушили. Легли спать.

Николай долго еще ворочался. Даже сейчас, после всего, что произошло на бюро, он пытался найти какое-то оправдание Алексею. Ведь, что ни говори, он знает его лучше, чем другие. Алексей упрям, не переносит, когда ему перечат, в пылу спора может брякнуть лишнее, но чтобы он был способен на подлость… И из-за чего? Из-за того, что, по словам этого трепача Быстрикова, старик отказался принять его к себе на кафедру? Чепуха! На Никольцева это, правда, похоже, старик упрям, как пень. Но чтоб Алексей из-за этого стал обливать его грязью – не может быть! Этот Быстриков всегда все раньше и лучше других знает…

Но тут же всплывали в памяти последние слова Алексея, грубые, резкие и, если уж говорить то, что есть, смахивающие просто на ложный донос. «На одних книжечках два с половиной года не проживешь». Что ж, Никольцев в гестапо служил? Это он хотел сказать? И неужели он сам этому верит? Ведь все знают, что старик при немцах чуть не умер с голоду – последние месяцы пластом лежал, об этом и Степан, институтский сторож, рассказывал, – но работать к немцам не пошел. И вообще, почему все приняло такой нелепый оборот? Не из-за Левки же! Левка правильно говорил. Ерунда какая-то…

После лекции Николай зашел к Алексею.

Тот стоял над своим столом в накинутой на плечи шинели – очевидно, собирался уже уходить, – складывал какие-то бумаги в папку. Увидев Николая, мрачно посмотрел на него.

– Хорошо, что пришел. Поговорить надо.

– Для того и пришел, – так же мрачно ответил Николай.

Алексей старательно завязывал шнурки папки.

– Ты можешь мне объяснить вчерашнее твое поведение? – спросил он, не глядя.

– А ты свое – можешь? – в тон ему спросил Николай.

– Могу.

Алексей сунул папку в ящик, щелкнул замком и подошел к Николаю.

– Могу! А вот ты – не знаю. Все-таки можно было догадаться, что когда выступает член бюро, то делает он это не только на свой страх и риск. И если выступает, то, очевидно, перед этим все-таки кое с кем проконсультировался, поговорил. Неужели это так трудно понять?

– Очевидно, трудно, – сказал Николай.

– Я думал, ты умнее.

– Как видишь, нет.

Алексей вдруг рассмеялся.

– Ох, Николай, Николай!.. Смешной ты все-таки парень. Иногда вот смотрю я на тебя – жаль, что редко теперь видимся, – и думаю: парень как парень, а чего-то в тебе не хватает.

– Ума, очевидно. Сам сказал.

– Нет, не ума. Парень ты неглупый. А чего-то вот нет. Сам не пойму чего. Жизнь прожил нелегкую, воевал, – что к чему как будто должен знать. А вот…

Он, точно оценивая Николая, прищурил один глаз и посмотрел на него. Тот молча сидел на подоконнике и внимательно разглядывал кончик папиросы.

– Вот заступаетесь вы за старика. Похвально, ничего не скажешь. Со стороны смотреть, даже приятно. Старика, видите ли, обижают, а мы вот его в обиду не даем. Вот мы какие! А спросить вас, для чего вы это делаете, вы толком и не ответите. Ну, я понимаю еще, Хорол, интеллигентский сынок. Тянется к профессорам. Кастовое, так сказать. Но ты – простой парень, фронтовик… Погоди, погоди, не перебивай!

Алексей присел к Николаю на подоконник, поставил ногу на стул.

– Ну, посуди сам. Старику семьдесят лет. Многого он не понимает, что поделаешь? Девятнадцатый век… Иногда такое ляпнет на совете, что мы только переглядываемся. Говоришь ему: нельзя, Константин Николаевич, двоек не ставить, за это нас тягают. А он только брови поднимает: люди, мол, только с фронта пришли, нельзя их сразу же и резать. И упрется, как бык, с места не сдвинешь.

– Все это я прекрасно понимаю, – сказал Николай, поднимая голову. – Но если уж…

– Нет, не понимаешь. Не понимаешь самого простого. Сел бы на мое место и сразу понял бы. Самые элементарные вещи до старика просто не доходят. Отстал от жизни по меньшей мере на пятьдесят лет, если не на все сто. Забывает, что сейчас все-таки сорок шестой год, а не какой-нибудь там шестьдесят шестой прошлого века – Алексей хлопнул Николая по коленке, словно ставя точку. – Так что напрасно вы, друзья, в бутылку лезете. Поверь мне, в этих вопросах нам все-таки кое-что виднее, чем вам.

Николай рассеянно смотрел в окно. Казалось, его больше всего интересуют сейчас гонявшиеся друг за другом по улице мальчишки.

– Хорошо, – сказал он наконец, повернувшись. – Допустим, что так. Ответь мне тогда на такой вопрос. Правда или нет, что Никольцев отказался принять тебя к себе на кафедру?

Алексей соскочил с подоконника, сунул руки в карманы шинели. Рассмеялся неестественным, деревянным смехом, каким смеются, когда смеяться совсем не хочется.

– Понятно… Нашли уже, значит, причину. Ну что же, пусть будет так…

Он подошел к столу, поискал ключ, один за другим запер все ящики, проверил их, снял с вешалки свою ушанку.

– Ну, а ты как? – сказал он, подходя к Николаю. – Рад уже? Развесил уши?

Николай смотрел куда-то мимо него.

– Нет, не рад, Алексей. Совсем не рад.

– Чему не рад? Ну вот скажи мне, чему не рад? – Алексей стоял, засунув руки в карманы шинели и позванивая ключами. – Тому, что мы хотим укрепить наш институт? Этому ты не рад? Тому, что из армии наконец возвращаются люди – настоящие, крепкие, наши люди, люди, на которых можно опереться, люди, которым мы верим. Верим потому, что рядом с ними воевали, за одно воевали. Этому ты не рад? Что ж, твое дело, а мы будем драться за них. И если надо, пожертвуем даже никольцевыми, несмотря на все их знания и прочие там заслуги. Пожертвуем, потому что самое важное для нас сейчас – это сделать побольше инженеров, – из вас сделать, из тебя. И сделаем, поверь мне. Только делать будем своими руками. Не чужими, а своими, понял?