В родном городе, стр. 26

– 3 –

Прожил Алексей Чекмень у Митясовых не день и не два, как предполагалось, а добрых две недели. Спал на балконе, на совершенно плоском волосяном тюфяке, вставал рано, раньше всех, делал зарядку, сворачивал и засовывал за шкаф свой тюфяк, выпивал стакан чаю из термоса и исчезал. Приходил поздно вечером.

Где он пропадал, никто толком не знал. Кажется, в штабе Округа или инженерном отделе – он мельком об этом упоминал, но никогда не вдавался в подробности.

Как жилец он был идеален. Он не требовал за собой никакого ухода, был аккуратен, не тыкал, как Сергей, во все углы свои окурки, не ходил, подобно Николаю, по комнате в одной майке и не разбрасывал повсюду свои ремни, планшетки и подворотнички. Моясь на кухне, всегда вытирал после себя пол и перебрасывался с соседями двумя-тремя ничего не значащими, но любезными фразами, что те очень ценили.

Одному Сергею он не понравился.

– Не люблю я таких типов. Планки нацепил и думает, что герой. Знаем мы этих героев. И потом: чего он всегда спрашивает, можно ли закурить?

– Просто воспитанный человек, – улыбалась Шура.

– Да кому она нужна, эта воспитанность? В Европе, мол, побывал. Интеллигенция. Дал бы я ему по этой Европе, да вас, хозяев, жалею. И вообще, Николай, – это уж Сергей говорил в отсутствие Шуры, – смотри, как бы это гостеприимство тебе боком не вышло. Что-то мне глаза его не нравятся. Больно хитры.

Предположение это было неосновательным. Шура, правда, немного побаивалась и стеснялась Алексея. Он был остер на язык, и никогда нельзя было понять, говорит ли он в шутку или всерьез. Шуру это всегда смущало. Поэтому, как только он появлялся, она сразу же умолкала, боясь сказать какую-нибудь глупость. Вот и все. При всем желании Сергей не мог обнаружить в их отношениях ничего предосудительного.

Не в пример многим фронтовикам, любящим поговорить о своих успехах и на женском фронте, Алексей был сдержан и никогда об этом не говорил. Вообще о себе и своем прошлом говорил мало и неохотно. Если его спросить – ответит кратко, без лишних подробностей, даже почти совсем без них. Было известно только, что по образованию он инженер – незадолго до войны кончил здешний строительный институт и оставлен был при какой-то кафедре. На войну попал в начале сорок второго года. Воевал на юге, потом в Польше, Австрии.

Вот, собственно говоря, и все, что было о нем известно. О родителях своих никогда не говорил. Семейное положение тоже было неясно. Шуру, как всякую женщину, этот вопрос, конечно, интересовал, но вразумительного ответа, как она ни старалась, добиться ей не удалось.

– Я убежденный холостяк, Шурочка. Штопать носки я и сам умею. И стирать тоже.

– Не говорите так, Алексей. Так говорят только легкомысленные люди, которые…

– Которые что?

– Вы знаете что. А вы ведь не такой. Неужели вам не хочется…

– Нет, не хочется.

– Постойте, ведь вы же не знаете, что я хотела сказать.

– Знаю. Неужели вам не хочется, чтобы рядом с вами был человек, который… Ну и тому подобное. Так вот, Шурочка, мне не хочется. Понимаете – не хочется. Любовь кончается тогда, когда в паспорте появляется штамп.

– Алексей…

Он чуть-чуть улыбался одними глазами, но лицо оставалось серьезным.

– А вы уже и поверили? Нет, Шурочка, дело не в этом. Дело куда хуже. Ведь мне тридцать четыре года, а чувствую я себя на целых сорок. В этом возрасте уже трудно влюбляться. А жениться без любви – вы бы меня сами осудили.

– Ну, вы еще найдете.

– Найду? – Все та же улыбка на дне глаз. – Нет, Шурочка, искать мне уже нечего. Давно уже нечего.

– Почему?

– Почему? Да по очень простой причине. В этом году будет ровно десять лет, как я уже нашел то, о чем вы говорите. – Тут он вдруг начинал смеяться, и Шура, как всегда, разговаривая с ним, становилась в тупик. – Десять лет. Ровно десять лет. А вы и не знаете? Ай-ай-ай! У меня ведь даже двое детей – Ваня и Маша. Ваня – черненький, Маша – беленькая. Они письма мне пишут вот такими буквами.

– А ну вас! С вами разговаривать…

Так Шуре и не удалось ничего выяснить.

Любимым изречением Алексея было – «все подвергай сомнению».

– Все подвергай сомнению, вот лозунг мой и Маркса, – говорил он совершенно серьезно, а глаза его, как всегда, чуть-чуть смеялись. – И не делайте, пожалуйста, удивленного вида. Старик действительно так сказал. Прочитайте-ка его «Исповедь».

Николай читал «Исповедь» и приходил в восторг от ответов на шуточные вопросы, поставленные Марксу его дочерьми. Особенно нравилось ему, что любимое занятие Маркса было рыться в книгах («и мое тоже…»), а любимое изречение – «ничто человеческое мне не чуждо».

Алексей только улыбался. Он был трезв и скептичен. Он много читал, многое видел. Он исколесил на фронтовых машинах пол-Европы и очень интересно умел рассказывать о людях, подмечая, правда, преимущественно забавные, комические черточки. Он был не прочь подтрунить и над Николаем. Особенно над его увлечением своими школьниками или над слишком идиллическими порой воспоминаниями о фронтовой жизни и дружбе.

– Это, брат, дело скользкое, фронтовая дружба. Окопное братство и тому подобное, фашисты здорово сумели все эти шуточки обыграть. Ну их…

– То есть как это «ну их»? – горячился Николай. – Самое святое, что есть в жизни…

– Святое-то оно святое, а обыграть сумели. И это один из важнейших пунктов гитлеровского культа войны. Перед смертью все равны, говорят они. Пуля не считается с тем, что ты фабрикант или рабочий, солдат или генерал. Война, мол, объединяет и уравнивает всех, и в этом ее величие. А отсюда и культ всевозможных окопных братств и товариществ по оружию, «кампфкамерадшафт» по-немецки. Вот так-то, брат, а ты говоришь…

Николай с интересом слушал все эти новые и неожиданные для него вещи, иногда соглашался, чаще спорил, вернее пытался спорить – с Алексеем это было нелегко.

Происходило это обычно ночью, перед сном, на балконе. Комната Митясовых выходила на юг, за день нагревалась – весна в этом году была на редкость жаркая, – и к вечеру в ней нечем было дышать. Николай вытащил на балкон и свой тюфяк, и вот тут-то, погасив огонь, они с Алексеем лежали, смотрели в небо и подолгу разговаривали.

Николай полюбил эти ночные разговоры. Кругом тихо. Позванивают редкие ночные трамваи, гудят на станции паровозы, пробуждая желание куда-то ехать. Изредка упадет звезда. Пройдет кто-то с баяном. Проедет машина. И опять тишина.

Набегавшийся за день Алексей вскоре засыпал, а Николай долго еще лежал и, прожигая махоркой простыни, обдумывал все, о чем они говорили.

Один из таких ночных разговоров особенно озадачил Николая.

Начался он, собственно говоря, еще с прихода Сергея. Весь вечер он был мрачен, мрачнее обычного. Скинув гимнастерку и развалившись в плетеном кресле на балконе, он ругал свою службу, начальника. Потом, когда Шура, разливая чай, предложила ему для приличия одеться и привела в пример всегда подтянутого и опрятного Алексея, он вдруг обиделся, от чая отказался и ушел.

Шура заговорила о том, что надо было бы Сергея женить, больно уж он одинок. Николай не согласился: дело, мол, не в одиночестве, а в том, что Сергей потерял жизненную цель.

– Как сел в кабину своего самолета, так и не выберется из нее до сих пор. Сидит и сидит.

Алексей задумчиво катал хлебные шарики. Потом спросил вдруг:

– А у тебя она есть?

– Кто?

– Цель.

Николай пожал плечами.

– Глупый вопрос.

– Почему глупый?

– Потому что глупый.

Алексей улыбнулся.

– Возразить, конечно, нечего. Сдаюсь.

Шура, как всякая хорошая жена, заступилась за мужа.

– А школа? Разве это не цель? По-моему, воспитание молодежи – это ничуть не менее важно, чем… ну, хотя бы… – она запнулась, не зная, с чем бы сравнить, – ну, чем что-нибудь другое.

Алексей с улыбкой смотрел на нее.

– Ну конечно же ничуть не менее важно… Кто же спорит? Но я ведь ничего не утверждал, я только задал вопрос.