В окопах Сталинграда, стр. 33

– А ты не учи. Сам знаю.

Бородин, тяжело опираясь на палку, тоже приподымается.

– Нечего тебе с нами ходить. Последнюю ногу потеряешь. Что я буду тогда делать. Пошли, комбат.

Мы – я, Валега и адъютант комдива, молодой парень с невероятно круглым и плоским лицом, – еле поспеваем за ним. Мелким, совсем не военным шагом, слегка покачиваясь, он идет быстро и уверенно, будто не раз уже ходил здесь.

У карнауховского подвала я останавливаюсь. Полковник нетерпеливо оборачивается:

– Чего стал?

– КП ротное здесь.

– Ну и пускай здесь… Где окопы?

– Дальше. Вот за теми трубами.

– Веди!

Окопы сейчас хорошо видны – и наши и немецкие. Луна светит вовсю.

– Ложись.

Ложимся. Полковник рядом. Объясняю, где раньше были и где сейчас я рою окопы. Он ничего не говорит. Спрашивает, где пулеметы. Показываю. Где минометы. Показываю. Молчит, изредка сдержанно, стараясь подавить, покашливает.

– А где мины ставишь?

– Вот там, левее, в овраге.

– Прекрати. Людей назад.

Я ничего не понимаю.

– Ты слышал, что я сказал? Назад людей…

Посылаю Валегу вниз. Пускай отметят колышками правый фланг и возвращаются. Валега беззвучно, на брюхе, сползает вниз.

Молчим. Слышно, как тяжело дышат копающие землю бойцы. Где-то за курганом противно скрежещет «ишак» – шестиствольный миномет. Шесть красных хвостатых мин, точно кометы, медленно проплывают над головой и с оглушительным треском рассыпаются где-то позади, в районе мясокомбината. Воздушная волна даже до нас доходит. Полковник и головы не подымает. Покашливает.

– Видишь его пулеметы? На сопке.

– Вижу.

– Нравятся они тебе?

– Нет.

– И мне тоже.

Пауза. Не понимаю, к чему он клонит.

– Очень они мне не нравятся, комбат. Совсем не нравятся.

Я ничего не отвечаю. Мне они тоже не нравятся. Но артиллерии-то у меня нет. Чем я их подавлю?

– Так вот… Завтра чтоб ты был там.

– Где там?

– Там, где эти пулеметы. Ясно?

– Ясно, – отвечаю, но мне совершенно неясно, как я могу там оказаться.

Полковник легко, по-мальчишески, вскакивает, оттолкнувшись рукой от земли.

– Пошли.

Так же легко, быстро, ни за что не зацепляясь и не спотыкаясь, идет через развалины назад. На КП закуривает толстую ароматную папиросу. «Нашу марку», по-моему, перелистывает лежащего на столе «Мартина Идена». Заглядывает в конец. Недовольно морщит брови.

– Дурак. Ей-богу, дурак. И, подняв глаза на меня:

– Твоя?

– Командира четвертой роты.

– Прочел?

– Времени нет, товарищ полковник.

– Прочтешь, дашь мне. Читал когда-то, да забыл. Помню только, что упорный был парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?

Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.

– Не помню… Давно читал, товарищ полковник.

– Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу. Многому нам у этого Мартина учиться надо. Упорству, настойчивости.

Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав морщины на переносице.

– Артподготовки давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята, – слегка поворачивает голову в сторону майора.

– Боевые, товарищ полковник.

– Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… Луна когда встает?

– В начале первого.

– Хорошо. Часов в пол-одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?

– Понятно. – Тон у меня не очень уверенный.

– Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Матросы есть еще?

– Есть. Человек десять.

– Ну, тогда возьмешь.

И тонкие бесцветные губы его опять как будто улыбаются.

Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, нет, даже не с тридцатью шестью, а максимум с двадцатью человеками смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить – это еще полдела, надо и закрепить.

Но я ничего не говорю. Стою, руки по швам, и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…

– Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, – всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом заберешь.

Майор молча кивает головой, посасывая все время хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы, непомерно большие, на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего… Встает резким, коротким движением.

– Ну, комбат… – и протягивает руку. – Керженцев, кажется, твоя фамилия?

– Керженцев.

Рука у него горячая и сухая.

В дверях он поворачивается:

– А этого… как его… что утопился под конец… Мартина Идена… никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.

Майор выходит вслед за ним. Треплет слегка меня по плечу.

– Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… -и сам улыбается не совсем удачному своему выражению. – Зайдешь утром ко мне, помозгуем.

* * *

Возвращаются саперы. Вволакивают что-то внутрь – тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дышит.

– Бояджиева ранило, – грузно опускается на койку. – Челюсть оторвало.

Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой койке. Он, как неживой, валится на нее, обмякший, с бессильно упавшими на колени руками, с опущенной головой. Она обмотана чем-то красным. Гимнастерка в крови.

– Назад возвращались… Увидел… из минометов начал. Кольцова убило… Следов даже не нашли. А ему вот – челюсть.

Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая, круглая лужица крови. Маруся снимает повязку. Сквозь ее мелькающие руки видны нос, глаза, щеки, лоб с прилипшей прядью черных волос. А внизу ничего, черное и красное. Руки беспомощно цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит…

– Лучший боец был, – устало говорит Гаркуша.

Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. – Пятьдесят штук сегодня поставил. И слова не сказал…

И, немного помолчав:

– Зря, значит, все ставили?

Я ничего не отвечаю.

Раненого уводят.

Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.

Я долго не могу заснуть.

– 8 -

С утра меня все раздражает почему-то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха ползает в портянке, и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял: стоит передо мной, моргает черными, армянского типа глазами, разводит руками: «Положил в ящик, а теперь нету…» И тухлый пшенный суп надоел – каждый день, утром и вечером. И табак сырой, не тянется. И газет уже три дня московских нет. И людей с берега всего восемь калек дали.

Все злит.

У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил я ему – перекрыть землянки рельсами, на «Метизе» их целый штабель лежит, а он вот провозился, пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда молча поворачивается и уходит, возвращаю и заставляю повторить приказание.

Харламова отправляю на берег за какими-то формами, которые мне совсем не нужны. Просто чтоб не болтался перед глазами.

Валюсь на койку. Чего-то голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную книгу.

– А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься.

Беру у него книгу. «Севастопольская страда», III том. Без начала и конца. На курево, должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.

"…Убыль в полках была велика, пополнения же если и были, то ничтожны, так что и самые эти названия – полк, батальон, рота – потеряли свое привычное значение.

В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи; во всех полках одиннадцатой дивизии: Камчатском, Охотском, Селингинском, Якутском, так же как и в полках 16-й – Владимирском, Суздальском, Углицком, Казанском, – не насчитывалось уже больше, как по полторы тысячи в каждом…"