Маленькая печальная повесть, стр. 8

В последнюю минуту – «Ненормальный, куда ты?» – Ашот выскочил из вагона и еще раз со всеми обнялся. Романа стиснул, крепко поцеловал в губы.

– А все-таки барали мы гвардейцев кардинала! Очередь за тобой…

Роман ничего не ответил. Печально улыбнулся.

– 5 —

Ашот лежал на диване и смотрел через окно, как какой-то парень на крыше противоположного дома возился с телевизионной антенной. Тянул провода, бегал куда-то, что-то приносил, прыгал. «Фанфан-тюльпан, – подумал Ашот. – Жерар Филип». Солнце заходило за бесчисленные трубы парижских домов, вдали виднелся купол Инвалидов – «Когда ж, наконец, соберусь поклониться праху Императора?» – и Ашоту все казалось, что это ненастоящее, что это открытка.

Он протянул руку, взял крохотный приемничек «Сони», начал крутить. Разные французы очень быстро говорили о чем-то непонятном. Вот болтуны… Иногда прорывалась музыка, дома от нее млели, а тут все эти роки уже раздражали. Просачивались сквозь синкопы английские, испанские, итальянские голоса. И вдруг – «Маяк». «Труженики полей Краснодарского края перекрыли взятые ими после июльского Пленума повышенные обязательства. Хлеборобы с энтузиазмом, с огоньком ответили на решение Пленума о дальнейшем…» С каким это огоньком, интересно? За бутылягой? А американский фермер – их там, кажется, всего три процента – всю страну кормит и за границу к тому же продает. Ашот не знал еще, что через два-три года главным покупателем будет страна строящегося коммунизма. Он встал, тихонько заглянул в соседнюю комнату. Мать спала, с позавчерашнего дня она неважно себя чувствовала и все время спала.

После двенадцати вернулась Анриетт, эту неделю у нее заняты были вечера, работала в агентстве «Франс-Пресс».

– Устала?

– Не очень. Как всегда.

Она вынула из сумки «Ле Монд» и бросила на стол.

– На последней странице, внизу, справа.

– Что внизу справа?

– А ты прочитай.

Он ткнулся в нижний правый угол. Присвистнул. Бросилась в глаза «Kounitsyn».

– О Сашке? Твою мать…

В заметке сообщалось, что на открытии театрального фестиваля в Авиньоне выступит известный советский танцор, ныне живущий в Америке, Александр Куницын. Одно выступление состоится и в Париже 17 июня…

– Вот это да! – Ашот вскочил и натянул зачем-то штаны.

– Ты что, за билетами уже?

– Черт! Сашка в Париже! Подумать только. Ну, он у меня не выкрутится, падлюка, прижму к стенке. Пусть только попробует…

– Что попробует?

– Пусть только попробует, – Ашот заметался по комнате. – Я ему покажу, пусть только попробует. Сегодня какое число?

– Восьмое.

– Так, значит… Да куда она делась?

– Кто?

– Да трубка. Вечные твои уборки. Сколько раз говорил, что место ей здесь…

Как ни странно, но она оказалась именно здесь. Набил ее, старательно прижимая пальцем, закурил.

– Пусть только попробует… Мы ему покажем… Дадим дрозда.

Концерт состоялся в зале «Мютюалитэ», не самом большом, «Пале де Конгрэ» побольше, но очень престижном. Когда-то с успехом выступал здесь Окуджава. Несмотря на язык, народу собралось тогда много, в проходах даже стояли.

Ашот ожидал афиш. Но их не было. Сашкино имя фигурировало только в общей концертной программе. Тумба с этими строгими, без выкрутас анонсами стояла на углу бульвара Сен-Жермен и рю дю Бак, и, сидя в угловом кафе «Эскуриал», Ашот всегда внимательно ее разглядывал. Штерн, Иегуди и Иеремия Менухины, наши Ростропович, Гидон Кремер. Лучшие имена. И вот среди них – Куницын. Сашка Куницын! Гад Куницын! Они с Анриетт сидели в этом самом «Эскуриале», посасывая сквозь соломинку ледяной оранж-прессэ, и, нет-нет, Ашот кидал взгляд на афишу.

– Ты знаешь, о чем я думаю? Ахматова, встретившись с Солженицыным, а он ей очень понравился, сказала: «Одно у вас осталось испытание. Испытание славой». Или что-то в этом роде. И Солж не выдержал. Даже Солж, великий Солж…

– Ну почему? Человек защищает свою точку зрения, имеет же он право ее иметь и защищать?

– Да не о ней речь, не о точке зрения. Бог с ней. Речь о славе. Не знаю, может, и я, добившись ее… пока, правда, что-то не светит, о знаменитых звукооператорах я что-то не слыхал, но, может, и я, добравшись до Олимпа, задеру нос, но вот Сашка… Наш Сашка, таскавший маме картошку, когда я ногу подвернул, ходивший в рваных джинсах… ты скажешь, что в этом и шик, но, в общем-то, не такой уж шмоточник… Главное, что называется, бессребреник. Есть – есть, нет – нет… У кого трешку всегда можно было тиснуть, даже пятерку, червонец? У Сашки! И тут же забывает. «Разве ты мне должен? Ну давай тогда шиканем, в „Садко“ двинем». Деньги считать не умеет. Любой импресарио его обштопает. Лопух.

– Что это – «лопух»? – переспрашивала Анриетт. – Такой лист большой?

Всю ночь перед концертом Ашот проворочался. Вставал, набивал трубку, смотрел в окно.

На концерт пришел заранее, надо было еще пропуск взять у администратора. Пришел один, у Анриетт было вечернее дежурство, а мама что-то совсем раскисла. Народу собралось много, даже толпились у входа. Лишнего билетика, правда, не спрашивали.

Место оказалось хорошее, десятый ряд. Долго не получалось с освещением. Прожектора вспыхивали и гасли. Потом пробовали звук. Ашот нервничал, без конца складывал и расправлял программку. В ней сообщалось, что в первом отделении – «Щелкунчик», «Раймонда», «Спящая красавица», во втором что-то неизвестное, английского или американского композитора и, ничего себе, «Полуденный отдых фавна», повеяло Нижинским.

Наконец все вспыхнуло и зазвучало. И на сцену вылетел, точно с облаков спустился – кто? – Сашка. Слетел и застыл, очевидно, ожидая аплодисментов. Они последовали, не очень бурные – бурным еще рано, – но хлопал весь зал. Он слегка, только головой сделал поклон и…

Дальнейшее было триумфом. Самым настоящим. Ашот пытался восстановить потом все в памяти и не мог. Полеты, взлеты, перелеты, казалось, даже и земли не успевал коснуться и опять в воздухе, После каждого фуэте или особого, понятного только специалистам трюка зал раскалывался от аплодисментов. Красив, изящен, легок, горяч, порывист, никакого напряжения. И ноги вроде длиннее стали.

В антракте Ашот ходил один. Увидел двоих знакомых и одного хмыря со своего телевидения, но встречи избежал, прошел мимо, возможно, те даже и обиделись. Рассматривал большие фотографии, задержался у нью-йоркской афиши «Карнеги-холл», очень лаконичной, легкими штрихами ноги в прыжке, голова откинута. Постоял в очереди в буфет, выпил стопку водки – для храбрости, что ли? Вернулся на свое место.

Второе отделение было уже не классика. Появился, крадучись, озираясь, долго ходил, ложился, потом вскидывался, пролетел через всю сцену и опять, не торопясь, начинал пятиться, точно чего-то опять испугался. Музыка обрывистая, однообразная. Принят был сдержаннее. Но вот «Фавн», почти совсем без трюков и полетов, оказался – Ашот с облегчением вздохнул – не тем и не другим, не классикой и не модерном. И Сашка был предельно артистичен. Ну, конечно же, Ашот всегда говорил, Сашка не только танцор, он артист.

К концу выступления зал устроил Сашке овацию. Никак иначе это не назовешь. Зал поднялся, стал неистово хлопать, отовсюду неслись крики «браво!», «бис». После третьего или четвертого его выхода – раскланивался он спокойно, достойно, без всяких поцелуев в зал, Ашоту стало еще радостнее – начали скандировать, ринулись к сцене. Во Франции это почему-то не принято, но полетели на сцену цветы, крохотные красные, оранжевые, голубые букетики. Ашот чувствовал, что сейчас разревется. С трудом сдерживался, глотал, глотал тот самый ком в горле.

«Случилось! – подумал Ашот. – Случилось-таки. Париж у ваших ног…»

Пробиться за кулисы оказалось почти невозможно. Один тип боксерского сложения не пускал никого в маленькую дверь, ведущую на лестницу, другой, тех же данных, с лестницы в само помещение гримерной. Но Ашот пробился.